Можно ли жить в квартире маньяка?
Заселение
Коридор Департамента муниципальной собственности города Новокочегарск был типичным воплощением казенщины: потрескавшаяся краска цвета беж, тусклый свет люминесцентных ламп и густой запах старой пыли, смешанный с ароматом дешевого кофе из соседнего аппарата. Я прижался спиной к прохладной стене у двери кабинета № 314, ожидая своей очереди и безучастно разглядывая потолок с осыпавшейся лепниной. Влажная октябрьская слякоть за окном наводила на унылые мысли, и я уже почти погрузился в них, как вдруг сквозь массивную, но неплотно прикрытую дверь донесся резкий, пронизанный холодным презрением женский голос.
— Раиса Анатольевна, — говорил он, и по тому, как звенели каждое слово, было ясно, что говорящий даже не пытается скрыть свирепую брезгливость. — Напомните-ка мне имя той самой мрази, который с мамкой своей дряхлой ютился, школьниц жрал и у которого хата, прости господи, как скотобойня была, просто.
Воздух в коридоре, казалось, застыл. Даже вечный гул вентиляции на мгновение стих. Мой разум, еще секунду назад спавший, судорожно заработал, пытаясь нарисовать образ этого незнакомца. Не «преступника», не «подозреваемого» — «мрази». Слово было выплюнуто с такой силой, что, казалось, оставило на губах горький, медный привкус. Кто он? Маньяк? Каннибал? Или просто какое-то местное чудовище, настолько одиозное, что его имя стало в этих стенах нарицательным?
Из-за двери послышался сдержанный, усталый ответ Раисы Анатольевны, но разобрать слова было невозможно. Только ровный, бюрократический гул. А тот первый голос, полный мрачного любопытства и отвращения, уже витал в прокуренном пространстве коридора, заставляя меня невольно вслушиваться в каждый звук, ожидая услышать то самое имя — ключ к кошмару, притаившемуся за обыденными стенами департамента. Вся серая обыденность Новокочегарска вдруг пошатнулась, обнажив зияющую, темную щель в самом ее основании.
Я снова и снова перебирал в уме все документы, мысленно выстраивая железобетонную логику своего решения. «Это была выгодная сделка!» — эта простая, кристально чистая мысль заглушала любой намёк на сомнение. Выморочное имущество — самый лакомый кусок для такого, как я. Квартира без наследников, без прошлого, без будущего, выставленная на торги за бесценок. Сумма была настолько смешной, что даже у меня, человека с крепкими нервами, дрогнула рука, когда я подписывал заявку. Я покупал не чью-то трагедию, я покупал квадратные метры по цене в три раза ниже рыночной. Разве можно было упустить такой шанс?
Когда мне вскользь упомянули, кто был предыдущим владельцем, я лишь пожал плечами. Меня это не волновало. Вернее, я убедил себя, что не волнует. Моим мотивом была холодная, трезвая выгода, а не болезненное любопытство. Я даже гордился собой — какой я прагматичный, какой умный, не поддаюсь предрассудкам.
Уставившись в жёлто-зелёный линолеум, и пытался убедить себя, что всё в порядке. Я уже выплатил все долги по коммуналке, накопившиеся за годы запустения, бумаги уже были почти готовы, ключи почти в кармане, а цена — смехотворная. Из-за приоткрытой двери кабинета № 314 донесся сдавленный шёпот, который врезался в сознание как нож: «Нет, конечно. В стенах квартиры кто-то умер, да ещё и неестественным путём. Там было море крови и расчленёнка. Ты думаешь, нормальный человек бы смог уснуть в таком месте?»
Люди шепчутся за моей спиной. Я знаю, о чём. Обо мне. О том, что я купил. Их лица кривятся в одинаковых гримасах отвращения: «Как можно жить в таком месте? На костях! На крови!». Я лишь в очередной раз пожимал плечами. Они думают, что я какой-то особенный, извращенец или безумец. А я-то считаю себя реалистом.
Ведь есть одно такое место, куда большее, куда мы все без исключения попали по факту своего рождения. Место, где люди умирали всегда, массово и постоянно. Где каждый клочок земли, каждая пылинка в воздухе — это прах бесчисленных поколений умерших. Планета Земля называется. Мы ходим по их истлевшим костям, которые давно уже стали прахом и почвой. Мы строим наши дома на их могилах, даже не подозревая, чьи именно скелеты служат фундаментом. Мы вдыхаем их — эти миллиарды частичек когда-то живых людей носятся в воздухе, попадают в наши лёгкие, впитываются в растения, которые мы потом едим. Мы буквально состоим из мёртвых, мы ими дышим и питаемся. Это не метафора. Это самый что ни на есть базовый биологический факт.
И все они с ужасом тыкают пальцами в мою конкретную квартиру, на мои конкретные квадратные метры, как будто их собственные дома построены в стерильном вакууме, а не на таком же древнем погосте. Какая разница, десять лет назад тут кто-то умер или тысячу? Кровь ли это было или простая старость? Весь этот мир — одна большая, перенаселённая могила. А я? Я просто взял и купил себе в ней один небольшой, но очень выгодный склеп. И буду жить в нем и не жаловаться. У меня просто слишком трезвый взгляд на вещи, чтобы обманывать себя красивыми сказками о том, что где-то есть место, свободное от смерти. Его нет. Она везде. И в этом нет ничего страшного. Это просто данность.
Все эти сказки о душах, призраках и проклятиях — просто детские страшилки для тех, кто боится темноты. Будь это правдой, наш мир давно бы уже лопнул от перенаселения призраками. Представьте только: каждый, кто умер с античных времен, да хоть с каменного века — все они тут, рядом, невидимой толпой. На каждом квадратном метре земли стояло бы по десятку призраков, они вились бы облаком на улицах, в домах, мешая друг другу пройти. Дышать было бы нечем от их ледяного присутствия. Но нет — тишина. Пустота. Мертвые молчат, потому что их попросту нет.
Плохо будет в квартире после убийства или даже самой что ни на есть естественной смерти лишь в одном-единственном случае: если там труп долго валялся без присмотра. Вот что по-настоящему отравляет жизнь — не мифические сущности, а чистая, приземленная биология. Запах разложения, въевшийся в штукатурку, в дерево, в саму бетонную плиту. Пятна, микробы, личинки насекомых. Вот реальные, осязаемые враги. Вот что делает пространство невыносимым — не память о зле, а его физические, вонючие следы.
Так что всё гениально и просто. Не свечи церковные и не заговоры бабушек, а капитальный ремонт. Снести старые обои, содрать полы, выбросить всё, что впитало в себя историю. Тщательная, почти хирургическая чистка. Заменить пораженные материалы, зашить, закрасить, залить свежим бетоном и положить новый ламинат. После этого — новая мебель, яркий свет, современная техника. И от прошлого не останется ровным счетом ничего. Ни страшного, ни плохого. Только свежий запах краски и стройматериалов. Логика и здравый смысл побеждают любые суеверия. Я не верю в призраков. Я верю в перфоратор, хлорку и хорошую вытяжку.
Когда я впервые взял в руки ключи, они оказались ледяными, будто только что из морозильника. Я с силой сжал металл в кулаке, чувствуя, как его холод проникает в самую кость. «Выгодная сделка, — яростно повторил я про себя. — Самая выгодная сделка в моей жизни». Я заставил себя поверить в это. Потому что любая другая мысль вела в тупик, из которого уже не было логичного выхода.
Я стоял перед той самой дверью, ощущая холод шершавого бетона сквозь тонкую подошву ботинок. В голове уже рисовались картины: пыльные комнаты, застывшие в ожидании, немые свидетельства, о которых все шепчутся. Я был готов к пыли, к запустению, даже к следам былого ужаса на стенах. Но я не был готов к этому.
Дверь квартиры на Пионерском проспекте 35 была мертва. Не просто заперта, а наглухо, цинично убита. Петли, грубые и новые, были наварены толстым слоем металла, кривым швом, будто их прилепили с ненавистью, лишь бы наверняка. А замок… Я ткнул его пальцем — массивная железная личина, холодная и немая, даже не дрогнула. Такой не берут с разбегу гаечным ключом или пинком плеча. Такой замок — это приговор, финальная точка в истории. Он кричал без слов: «Не твое. Никогда не будет твоим». Самая жуткая тайна оказалась банально закрыта на крепкий амбарный замок.
Все знали, что квартира маньяка пустовала, но мало кто догадывается, насколько она популярна. Местные бомжи давно облюбовали её как бесплатный ночлег — говорят, там и кровать осталась, и матрас в придачу. Именно для этих, непрошеных гостей, на двери и наварены эти уродливые петли и висит здоровенный замок, поставленный городскими властями по просьбе кого-то из жильцов, кому надоело видеть подозрительные личности у своего подъезда. Они не хотели, чтобы их дом превратился в место паломничества для психов и зевак. Я потрогал холодный металл замка — он был таким же грубым и неприступным, как и равнодушие этого дома ко всему, что происходило за его стенами. Дверь не хранила тайну — она просто закрывала доступ к ней.
Я отошёл от двери, смерив этот уродливый нарост из металла спокойным, оценивающим взглядом. Замок не сбить? Не нужно его сбивать. Любой замок — это всего лишь кусок железа, которому кто-то другой уже дал ключ. Я достал телефон и прошёлся по контактам. Не по тем, где «друзья» или «родня», а по тому отдельному списку, что копился годами. Люди с очень специфическими навыками и очень гибкими принципами. Нашёл нужную фамилию — «Саня Слесарь». Не сантехник, а именно слесарь. Человек, для которого любая дверь — это условность.
«Саня, — сказал я, как только он взял трубку, не здороваясь. — Есть один объект в нашей области. Петли наварены, замок серьёзный. Нужно открыть тихо, без следов взлома, и поставить такой же, но чтобы ключ был только у меня». На том конце провода послышался неспешный вздох, шелест перелистываемого календаря. «Предоплата на карту, как обычно. Завтра к вечеру будет готов новый замок, под твой ключ. Подъеду, когда стемнеет». Я положил трубку. Всё. Вопрос решен. Не нужно ломать, крушить, привлекать внимание. Нужны лишь правильные связи и правильный подход. Замок поставили от бомжей и дилетантов. Но против профессионала с болгаркой и тихим согласием всех жильцов дома смотреть в другую сторону за пару тысяч — он не устоит. Завтра эта дверь перестанет быть препятствием. Она просто станет моей.
Я посмотрел на эту железную дверь последний раз, словно давая ей отсрочку до завтрашнего вечера, развернулся и твёрдым шагом пошёл прочь от подъезда. Холодный воздух прочистил голову. Нужно было место на одну ночь. Неприметное, безликое, где не задают вопросов. Идеальный вариант — мотель «Перекрёсток» у трассы. Он в двадцати минутах езды. Там всегда есть свободные номера, как написано в двагисе, платишь наличными на ресепшене, тебе молча протягивают ключ. Никаких паспортов, никаких камер в коридорах. Чистая, уродливая функциональность.
Через полчаса я уже сидел на краю продавленной кровати в комнате, пропахшей табаком и дешёвым освежителем воздуха. Я заказал пиццу и открыл ноутбук. Не для развлечений. Я начал изучать схемы проводки и планировку типовых домов этой серии. Нужно быть готовым ко всему, что могу найти завтра. Даже в этой временной норке нет места безделью. Эта ночь — не передышка. Это последний этап подготовки. Завтра я войду в эту квартиру не любопытным дилетантом, а хозяином, который уже знает каждый квадратный. По крайней мере, на бумаге. А пока что мне нужно поесть и выспаться. Работа ждёт свежую голову. Ну и под еду включил в инете ролик про бывшего владельца квартиры.
В истории города Новокочегарска, этого сурового индустриального гиганта, есть черная страница, имя которой — дело Александра Взбесивцева. Это преступление потрясло город в конце 90-х годов, став символом невыносимой жестокости и глубокой испорченности.
В общем если пересказывать двухчасовой ролик, то бывший житель квартиры родился в 1970 году в неблагополучной семье, где папаша-алкоголик оттачивал на домочадцах навыки бытового садизма, а мамаша Людмила, видимо, решила компенсировать это патологической опекой над своим чадом. Мальчик с детства был тем ещё ангелочком: тщедушный, нелюдимый и с явной склонностью к хулиганству. В качестве хобби выбрал себе кумира — Адольфа Гитлера, и разрисовывал стены свастикой, видимо, чтобы скрасить унылые пейзажи родного города, а мамаша, вместо того чтобы сдать увлечённого неонациста в спецучреждение, рьяно защищала его от всех соседей, создав вокруг семьи идеальный вакуум и кокон изоляции. В итоге получился идеальный коктейль: домашнее насилие, тотальная вседозволенность и культ жестокости. Что могло пойти не так? Всё сработало как часы, и город получил того, кого так усердно выращивал все эти годы — своего личного маньяка. Очередной урод, вышедший из шинели советской семейной ячейки.
Юный Саша Взбесивцев, уже тогда подававший надежды как перспективный вор и вандал, умудрился попасться на краже какой-то радиохрени из школы. Но не тут-то было. Его верная мамаша, Людмила, которая и сама не брезговала стянуть что-нибудь, вступила в игру. Она не просто отмазала сыночка — она устроилась работать в суд, видимо, для полного погружения в тему.
И вот тут начался настоящий семейный уют. Людмила стала таскать домой уголовные дела вместо глянцевых журналов. Вечерами они с сыном вместо сказок на ночь листали фото изувеченных трупов. Это стало их хобби, своеобразным «смотрим-и-обсуждаем». Для Саши это было лучше любого порно — он подсел на жесть по полной. Я даже не представляю, что мама Взбесивцева показывала ему что-то такое в детстве, а потом он стал маньяком. Но дальше — больше. Попытка вписаться в нормальную жизнь и отслужить в армии провалилась с треском: психиатры быстро раскусили, что с такими «интересами» ему делать нечего среди людей. В итоге, комиссовали. И вот, в 1991 году, наш герой знакомится с девушкой, Женей. Их роман быстро стал похож на триллер: вместо цветов и конфет Саша подарил ей серию увечий. Это был его первый официально зафиксированный выход на сцену в качестве бытового маньяка. Репетиция, так сказать, перед большим турне.
После первого акта семейного насилия наш романтик Саша не успокоился. Он дождался, когда его жертву, Женю, доставят в больницу, и там же, не откладывая в долгий ящик, устроил продолжение банкета. А потом и вовсе, по-джентельменски обманом, заманил её в свою квартиру, где устроил пыточный месяц. В программу входили: избиения, кровавые надрезы ножом и диетическое голодание — всё это под аккомпанемент громкой музыки, чтобы соседи не скучали. Родители девушки, видимо, думали, что дочь уехала на курорт, поэтому спохватились, когда уже пахло не курортом, а трупным разложением. Милиция, вломившись, нашла не больную девушку, а разлагающееся тело с сепсисом от ран. Но Взбесивцевы — мать и сын — упёрлись рогом в свою сказку: мол, это не пытки, а такой своеобразный «уход» за больной. Людмила так вжилась в роль, что даже швыряла камни в прокуратуру — видимо, считая, что это убедит суд в её адекватности. В итоге Сашу, разумеется, признали невменяемым и упекли в психушку. Но перед отъездом он успел сделать себе на память трогательные сувениры: татуировку «Е» (видимо, чтобы не забыть, как звали его личный тренировочный манекен) и вживил в причинное место металлический шарик — для будущих, более продвинутых ощущений. Готовился к новым подвигам, так сказать.
Выпустили Сашку на волю — видимо, решили, что он уже «полечился». Но жизнь вне психушки его не обрадовала: пирсинг в причинном месте воспалился, а кроме бомжей на вокзале с ним никто общаться не желал. В общем, классическая депрессия. В феврале 98-го он нашёл себе развлечение: заманил к себе 20-летнюю Лену, которая имела неосторожность посмеяться над его «проблемой». Саша, натурально, обиделся и устроил ей мастер-класс по анатомии — с пытками, убийством и расчленёнкой. А потом позвал мамочку на уборку. Людмила, образцовая родительница, без лишних вопросов закопала «мусор» на пустыре. Через месяц — повторение пройденного. Сыночек постарался — мама убрала. Но аппетиты росли. В апреле Саша решил провести квест для подростков: собрал группу детей 11-13 лет под предлогом «помогите квартиру ограбить». Когда те согласились, он их запер и зарезал, как цыплят. Трупы сложил аккуратненько в спальне — пусть полежат. Через неделю мамаша, делая уборку, обнаружила сюрприз — шесть уже изрядно пахнущих «гостей». Не растерялась — расчленила и выбросила в речку. Экологично. Дальше финальный акт. Четырём девочкам пообещали «продать мыло» (видимо, самое дорогое мыло в городе). Обещание не сдержали — вместо этого убили и скушали сами.
Сыщики, конечно, могли бы блеснуть интеллектом и проверить список местных психов, но тут вмешалась главная сила России — бюрократический бардак. Бумажка о выписке Сашки из психушки потерялась, поэтому он числился тихим пациентом, а не активным маньяком. Официально он был там, а на деле — уже резал тут. Милиция тоже не подвела: соседка жаловалась на вонь трупов и громкую музыку из квартиры, но жалобы проигнорировали, дав семье карт-бланш на продолжение банкета. С июня по август 99-го Взбесивцевы отработали как конвейер: заманили и убили ещё семь человек — подростков и взрослых. Бонусным треком стала кульминация 24 сентября: Людмила Взбесивцева блеснула актёрским талантом, притворившись беспомощной старушкой, которая не может открыть дверь. Три добрых школьницы вызвались помочь — и стали главными гостями на последнем ужине. Как только дверь закрылась, началось веселье. Старшеклассница Настя попыталась показать характер за что и получила ножом и удавкой. Невежливо сопротивляться гостеприимным хозяевам. Оставшимся девочкам, Жене и Оле, устроили мастер-класс по прикладной анатомии: заставили порезать на части их бывшую подругу. Дальше стандартная программа: пытки, насилие и принудительный каннибализм. Видимо, чтобы девочки не скучали. Женя решила отказаться от участия в шоу и самостоятельно разбила голову об пол. Узнав о таком смелом решении девочки, он лишь открыл форточку и оставил её тело три дня пролежать, чтобы могла вылететь её душа, а затем уже выдал нож Оли для расчленения подруги. Тем временем, главная вдохновительница всего этого, мамаша Людмила, посмотрела на творчество сыночка и тихо скончалась. Видимо, от переизбытка эмоций. В итоге в квартире остались вдвоём: маньяк-визионер и его юная ассистентка Оля. Ну или считать труп матери то втроем.
Оказалось, что без маминого одобрения и помощи в утилизации трупов Взбесивцев просто никчёмный психопат с пирсингом в причинном месте. Чувство вины? Скорее, панический ужас перед необходимостью самостоятельно принимать решения. Например, решать, что делать с разлагающимся родителем. Вместо того чтобы как-то избавиться от тела, например, пустить её на котлеты или на фарш, как они делали с жертвами Александр, принял гениальное решение. Он оставил маму дома. Обработал её видимо, насколько хватило его скудных познаний в бальзамировании и продолжил жить в одной квартире с трупом. Потому что так практичнее: не нужно менять привычный уклад. Но тут его психика, и без того напоминающая дуршлаг, окончательно поехала. Оля, его последняя пленница, его не радовала, она лишь дрожала и смотрела на него с животным страхом, а мёртвая мама та хоть не возражала, и Саша начал с ней разговаривать. Сначала тихо, потом всё громче, а потом и вовсе стал отвечать за неё тоненьким, писклявым голосом. Он нацепил её платья, которые сидели на нём криво и нелепо, напялил её туфли и начал ковылять по квартире, изображая ту, что уже начала разлагаться. Он не просто сошёл с ума. Он развил в себе диссоциативное расстройство идентичности, то есть официально раздвоился. В его голове мать была жива-здорова, пила чай на кухне и хвалила его за «уборку», а он сам стал её верным защитником — оберегал бедную старушку от внешнего мира, от соседей, от милиции и прочих недоброжелателей. По сути, он построил себе адский кукольный театр с одним актёром и одним зрителем самим собой. И всё это в компании с трупом и напуганной до полусмерти девочкой, которая, наверное, уже и сама не понимала, где тут реальность, а где кошмар наяву.
Когда коммунальники постучали в дверь — проверить счётчики или батареи — они получили театральный ответ: «Я психически больной и заперт здесь!». Сашка, видимо, решил, что это остроумно. Но коммунальники, вопреки ожиданиям, не похлопали и не ушли, а вызвали милицию. Те, ломая дверь, наверное, ожидали увидеть очередного городского сумасшедшего. Но то, что открылось их взору, было готовым сценарием для самого дешёвого ужастика. Квартира предстала в виде натюрморта под названием «Ад в панельной хрущёвке». Воздух был настолько густым от запаха разложения, что им можно было закусывать. Повсюду — 92 предмета одежды жертв, аккуратно разложенные или брошенные в углах, как трофеи. Коллекция из 50 ювелирных украшений, снятых с убитых — видимо, на память. И фотографии — самые душевные: последние снимки людей перед тем, как они стали частями конструктора. Единственная выжившая, 16-летняя Оля, была найдена с свежими ножевыми ранениями — «психически больной» успел нанести их уже тогда, когда ломали дверь. Видимо, на прощание. Она успела дать показания — подробные, красочные, после которых следователи, наверное, не спали неделями, а через три дня умерла в больнице от перитонита. Потому что в этой истории даже спасение оказалось бутафорским. Апофеозом абсурда стала находка в одной из комнат: конструкция человека, собранная из подушек и вёдер, с табличкой «ЛУЧШАЯ МАМА В МИРЕ». Настоящая же мамаша тем временем мирно разлагалась в ванне — её тело уже основательно подгнило, но всё ещё хранило подобие человеческого вида.
Сам виртуоз, тем временем, сбежал через крышу — видимо, надеясь, что его примут за кота. Но через несколько дней его задержали у своего же подъезда — потому что гений маскировки не придумал ничего лучше, чем вернуться на место преступления. На допросе он пытался оправдаться своими «болезнями» и «отказом в лечении» — мол, государство виновато, что не предоставило ему своевременную помощь в расчленении трупов. В итоге его, разумеется, признали невменяемым и отправили на принудительное лечение в психушку. Где он и пребывает по сей день — в тепле, за государственный счёт, избежав уголовного наказания. Потому что наша система предпочитает лечить таких, а не закапывать. Гуманизм, мать его. Вот такой был Взбесивцев, который детей ел, а мать доедала.
Закрыв ноут я вспомнил случай как давным давно шёл из школы с факультатива и навстречу шёл дед пердед , похрамывал. Я заметил , что он еле идёт и замедлил шаг. Какая-то глупая, детская часть меня ёкнула — надо помочь. И тут он попросил меня помочь ему дойти до дома. «Помоги, сынок, дойти… Нога не слушается…». Я сказал "простите , тороплюсь" и спешно съебался. Я тогда убежал, и совесть грызла меня ровно до вечера, а потом… потом перестала. Я ведь и правда торопился. У всех есть свои дела. Совесть мучать перестала, но никому никогда не рассказывал и не буду. И тут, перед этим дрожащим дедом, та история вдруг ожила. Но теперь к ней прицепился ещё и мерзкий, липкий факт из дел Взбесивцевых. Ведь мать того маньяка, Людмила, тоже просила. Сумку донести, дверь подержать, помочь «бедной старушке» дойти до квартиры. И кто-то же, наверное, помог. И зашёл. И больше не вышел.
Частный слесарь-взломщика по кличке «Саня», известный в определённых кругах, подбирал ключи к новому замку и вскрыл квартиру за полчаса, пока я дежурил в подъезде, чтобы предупредить о возможной опасности. Выйдя с ним покурить, я поглядел на окна моей новой квартиры. Окна там были наглухо заколочены щитами из грубых досок, и даже днём они смотрелись как мёртвые, слепые глаза. А сама квартира — на восьмом этаже. Поднявшись обратно, Саня, приземистый мужик с бычьей шеей, продолжил работать, он упёр лом в щель между дверью и косяком, и всей тяжестью навалившись на рычаг, издал короткое, напряжённое хрипение. Дерево с треском поддалось, и дверь, с содранной замковой планкой, отъехала в сторону. Нам ударило в лицо, не просто запах, а плотная, удушающая волна — сладковато-гнилостная вонь тления, перебитая едкой химической отдушкой, которую кто-то отчаянно, но безуспешно пытался использовать. Воздух был тяжёлым, густым, им было трудно дышать.
Помещение тонуло в полумраке. Так как напомню, окна были заколочены наглухо листами фанеры и досками, убивавшими любой намёк на уличный свет. Вдоль стен громоздились горы хлама — мешки с тряпьём, сваленные в кучу старые газеты, пустые консервные банки. Казалось, кто-то годами не выносил мусор, превратив жизнь в нагромождение ненужного. На стенах, на потёртом линолеуме — тёмные, размытые разводы. Ржаво-коричневые, будто впитавшие в себя что-то старое и плохо отмытое. Посередине коридора массивный кухонный стол. На нём и рядом валялись странные предметы: пузырьки с засохшими лекарствами, мотки верёвки, а рядом — ржавые садовые ножницы и большой молоток с обмотанной изолентой ручкой. И давящая, звенящая тишина, нарушаемая лишь их собственным дыханием. Та тишина, что бывает только в местах, где давно умерла жизнь.
— Ну все тезка бывает, - пробурчал Саня, глубже проталкивая в карман спецовке мой конверт с деньгами.
Я остался один. Саня, бросивший на прощание лишь короткое: «Ты тут сам как-нибудь», скрылся в темноте лестничной клетки, торопливо бренча инструментами. Я сделал первый шаг в квартиру и не мог зайти дальше. Ноги словно вросли в липкий пол прихожей. Смотреть вглубь комнат, туда, где клубилась тьма, не было сил. Но и уйти тоже. Что-то держало. Скорее, первобытная желание сделать пространство вокруг себя хоть немного контролируемым, отвоевать у этого хаоса клочок территории. Щелкнул выключателем, ничего. Ага значит еще платежка по долгам не дошла. Я медленно снял куртку, повесил её на единственный торчащий из стены гвоздь и осмотрелся. В углу валялась старый, истрёпанный веник, рядом — совок с отбитым краем. Выглядело это как насмешка.
Я взял веник. Рука дрожала. Первое движение — и облако пыли поднялось в воздух, закрутилось в луче моего телефонного фонарика. Я сгрёб в кучу ошмётки бумаг, какой-то непонятный мусор, темные комья... чего-то. Не думал, что это. Просто механически водил веником по линолеуму, сметая верхний слой грязи, обнажая пятна, которые начищались до дыр. Каждый шорох казался невероятно громким, кощунственным в этой давящей тишине, которую стали нарушать множественные неуверенные шаги по лестничной клетке и сдавленное перешептывание.
Я обернулся, застигнутый врасплох, в проёме двери, которую Саня так и не закрыл до конца, столпились люди, человек десять. Они стояли тесной, нервной толпой, и в их глазах читался не гнев, а животный, дрожащий страх, едва прикрытый показной решительностью.
Во главе стоял мужик лет пятидесяти, толстый, в простиранной до серости рубашке и спортивных штанах с продранными коленями. Его лицо было багровым от натуги или волнения.
— Ты чё тут делаешь? — сипло выдохнул он, сделав полшага вперёд. Толпа за ним замерла. — Это... это ж квартира...
Он не договорил, не смог или не посмел произнести вслух, чья это квартира. Остальные молчали, переминались с ноги на ногу, кто-то сжимал в руке монтировку, кто-то — телефон, как святой образ. Я опустил веник, понимая, как это должно выглядеть со стороны: незнакомец в кромешной тьме заколоченной квартиры подметает пол.
— Заселился, — выдавил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
В толпе пронёсся недоумённый шёпот. «Как заселился?.. Сюда?.. Кто?..» Тот мужик, старший, судя по всему, выпрямился, пытаясь придать себе официальности.
— Документы есть? Основания? Тут дело... тёмное.
Я медленно, чтобы не спровоцировать их, потянулся за внутренним карманом куртки, висевшей на гвозде. Достал бумаги на право собственности и паспорт, протянул ему. Он взял их с неохотой, будто боялся обжечься, щурясь на разворот паспорта в свете экранов, которые тут же поднесли несколько человек из-за его спины. Он пробежался глазами по данным, шевеля губами, затем поднял на меня взгляд, полный уже не страха, а глубочайшего, неподдельного изумления.
— Темников? — переспросил он, и в его голосе прозвучала чуть ли не обида. — Александр Темников? И ты... ты тут... жить будешь?
Я лишь кивнул, забирая документы обратно. Их испуг постепенно сменялся непониманием, затем любопытством. Они не знали, что сказать. Их факелы и вилы, в виде мобильников и монтировок, были бесполезны против такого простого и жуткого объяснения: кто-то купил это место. Кто-то будет здесь жить.
Они ещё постояли минуту, пробормотали что-то невнятное, мужик пожал мне руку, представился старшим дома, и, пятясь, как от прокажённого, все стали расходиться по своим квартирам, оставив меня одного с веником. Домел этот проклятый пол в прихожей, сгрёб всю дрянь в рваный пакет и закинул его в угол. Руки немного дрожали. Дело было сделано, ритуал завершён, но никакого успокоения он не принёс. Только острее стало ясно, что оставаться здесь на ночь — всё равно что лечь спать в склеп. Ключи от машины холодно бренчали в кармане. Решение пришло само собой, простое и единственно верное. Переночую в автомобиле. Я вышел на улицу, и ночной воздух показался на удивление свежим и чистым после той удушливой атмосферы внутри. Сел на водительское место, захлопнул дверь, повернул ключ зажигания, чтобы немного подвигался мотор и можно было включить печку. И тут мой взгляд сам собой, против моей воли, пополз вверх.
На восьмой этаж, к тем самым окнам. Они были похожи на чёрные, слепые глазницы. Глухие, заколоченные щитами. Ни одного просвета, ни одного отблеска уличного фонаря или луны — только густая, сплошная, непроглядная тьма. Она не просто поглощала свет — казалось, она сама была его антиподом, живой материей тьмы, которая медленно выдыхает наружу тихий, промозглый холод. И по спине поползла мурашка. Медленно, словно ледяной палец проводил по позвонкам. Я сглотнул, попытался отвести взгляд, закурить, но он снова и снова возвращался к этим тёмным провалам. Древний, животный страх, который не обманешь логикой про выгодные сделки и свежий ремонт. Страх перед логовом. Перед тем, что притаилось там внутри и ждёт. Ждёт, когда я вернусь. Я заблокировал двери машины. Звук щелчка прозвучал неестественно громко в ночной тишине. Это не спасло бы, конечно. Но было чуть-чуть спокойнее.
Ремонт
Проснулся я от жёсткого света, пробивавшегося сквозь запылённое стекло машины. Шея затекла, и сразу первая мысль тупая и навязчивая, как шум в ушах: та квартира. Я вышел из машины, потянулся, костяшками протёр стекло. И снова взгляд сам пополз вверх, к тем самым окнам. Утром они выглядели не так зловеще — просто грязные, заброшенные дыры в стене, но холодок под лопатками оставался.
Мне нужно было зайти. Не жить, нет. Просто зайти и посмотреть при свете дня что да как там. Начать что-то делать. Бездействие и ожидание сводили с ума хуже всего. Дверь скрипнула так, будто её никогда не открывали. Воздух внутри был спёртым, густым, пах старыми страхами и пылью. Я стоял на пороге, дышал через рот и слушал тишину. Она была другой — не ночной, зловещей, а застывшей, вымершей. И тогда решение пришло само собой. Не с гостиной, не со спальни — нет. Начать нужно с самого страшного. С того места, где всё это… происходило. С ванной.
Я толкнул облезлую дверь. Она застряла, не желая открываться, будто что-то держало её изнутри. Я надавил плечом — раздался скрежет, и створка с неохотой поддалась. Комната предстала в виде капсулы времени, законсервированного ужаса. На потолке коричневые разводы от протечек, словно карта забытых материков. Ржавая труба капала в раковину цвета советской тоски. А ванна… Чугунная, эмаль на ней облезла до ржавого металла, обнажив шершавые, как струпья, пятна. Внутри лежал комок тряпья, ссохшийся и тёмный. И главное валялся грубый амбарный замóк. Видно Взбесивцев намеренно запирал эту ванну, что бы его мать особо не воняла. Просто старая, ржавая, до ужаса знакомая по фотографиям из уголовного дела ванна.
Я толкнул дверь на кухню. Свет с трудом пробивался сквозь заляпанное мухами окно, выхватывая из полумрака сюрреалистичную картину. Всё было покрыто толстым, бархатистым слоем пыли, словно сама смерть здесь осела и забыла убрать за собой. На столе стояла тарелка с окаменевшими остатками еды, рядом — кружка, из которой торчала ложка, намертво вросшая в нечто тёмное и неопознанное. В раковине груда ржавых консервных ножей и банок. Воздух был тяжёлым, пах затхлостью и тлением.
Гостиная, вернее, то, что должно было ею быть, оказалась ловушкой времени. Пахло старыми газетами, плесенью и чем-то кислым. По стенам громоздились груды хлама: связки пожелтевших газет, перевязанные бечёвкой, пустые бутылки, какая-то одежда, сваленная в углу бесформенным месивом. Посреди комнаты — кресло с протёртой до дыр обивкой, а перед ним — маленький табурет. На нём стояла пепельница, доверху заполненная окурками. Казалось, хозяин только что вышел, но этот «только что» длился десятилетия.
Спальня. Я едва переступил порог. Здесь пыль лежала саваном на кровати с провалившимся матрасом. На прикроватной тумбе — пузырёк с таблетками, давно превратившимися в коричневый порошок, и фотография в затертой рамке. Я не стал подходить ближе, чтобы разглядеть лица. На полу валялись какие-то тряпки, а у стены... у стены темнело большое, расплывчатое пятно, въевшееся в паркет. Я резко развернулся и вышел. В туалете пахло сыростью и ржавыми трубами. Унитаз был жёлтым от известкового налёта, ободок покрыт трещинами и тёмными разводами. Стены украшали причудливые узоры из плесени.
Руки у меня были чёрные от пыли, ржавчины и прикосновения ко всем этим мерзостям. Кожа стягивалась, зудела. Мне позарез нужно было их помыть. Я вернулся на кухню, подошёл к раковине. Краны были старые, покрытые толстой коркой окаменевшей грязи и ржавчины. Я с силой дёрнул маховик холодной воды. Он не поддавался, будто прикипел намертво. Я упёрся второй рукой и, стиснув зубы, повернул его изо всех сил.
Раздался скрежет, похожий на крик, и из носика крана с хрипом вырвалась струя ржавого воздуха, затем посыпались крупинки окалины, и, наконец, хлынула вода. Густая, мутно-коричневая, цвета крови, смешанной с землёй. Она с силой ударила по ржавой раковине, поднимая облако бурой пыли, и понесла с собой мелкие камешки ржавчины и какой-то непонятный мусор.
Я стоял и смотрел, как из крана течёт эта жижа, эта густая, грязная субстанция, вытекающая из самых глубин этого дома, из его закупоренных летами сосудов. Она текла и текла, не становясь чище, будто этот дом истекал самой своей сутью — гнилой, старой, проржавевшей. Я не подставил руки. Я не мог подставить руки под это.
Перед уходом я машинально ткнул пальцем в липкий от грязи выключатель в прихожей. Раздался щелчок, и на мгновение старая люстра под потолком озарилась жёлтым, болезненным светом. Лампочки накаливания, похожие на перевёрнутые груши, мигнули — и тут же, с резким, злым хлопком, одна из них лопнула, осыпая осколками на пол.
«Опа, — хрипло выдохнул я. — Дали напряжение». Света не будет, но это мелочь. Главное — есть розетки. Можно работать.
Задача стояла чётко и без лишней поэзии: всё пропылесосить и вынести этот адский муравейник из хлама. Мой бытовой пылесос сюда даже близко нельзя было подпускать — он сдох бы после первых пяти минут, наглотавшись этой ядовитой пыли веков. Но у меня было преимущество: я же занимался ремонтами квартир. Портачу три часа на дорогу к одному знакомому, у которого пылился старенький, но неубиваемый промышленный пылесос «Зубр», он то уж точно был создан именно для такого ада.
Но сначала — руки. Они были в липкой чёрной плёнке, в ржавчине и в чём-то ещё, о чём я не хотел думать. Вода из крана текла ржавая, мыло я здесь, конечно, не держал. Я вышел на улицу, к своей машине. В багажнике, в ящике с инструментами, всегда лежало для таких случаев: канистра с водой, пачка влажных салфеток и кусок хозяйственного мыла в герметичном пакете. Я налил воду на руки — она была ледяной и чистой, — с силой натёр их мылом до скрипа, смывая тёмную жижу на асфальт. Вытер грубым бумажным полотенцем. Кожа покраснела, но хотя бы дышала.
Сделал звонок, потратил время на дорогу, где еще останавливался перекусить и поссать и вот я стоял в гараже, где в углу, под брезентом, стоял мощный агрегат, на колёсах, с длинным гофрированным шлангом. Я выкатил его, погрузил в багажник, следом кинул пару десятков прочных мешков для мусора. Пока ехал обратно я представлял, как заведу этот рёвущий «Зубр», и он будет высасывать из этой проклятой бетонной коробки всю грязь, всю память, всю пыль. Один слой за другим. Пока не останется ничего. Ничего, кроме голых стен, готовых под ремонт.
Надел старые, пропитанные цементной пылью рабочие штаны, затянул потёртый ремень. Натянул на себя рваную толстовку с застывшими брызгами краски. Последний аккорд — защитный экран для лица, плотно прижатый к коже. Я превратился, как я любил всегда представлять, в ремонтного робота. Без эмоций, без мыслей. Только задача.
Я завёл «Зубр». Его рёв оглушительно ударил по ушам, заглушив всё — и тишину, и назойливый шепоток собственного страха. Я вставил широкую насадку и пошёл в атаку. Я не убирался. Я проводил дезинфекцию. Я выжигал эту заразу потоком воздуха. Пылесос выл, как зверь, жадно втягивая в себя десятилетия забвения. Серые ковры пыли, крошки штукатурки, паутину — всё сметалось в ненасытное чрево агрегата. Я прошёлся по каждому углу, по каждой щели. Под кроватью, за радиатором, внутри платяного шкафа, из которого пахло нафталином и тлением. Я собирал осколки той самой лопнувшей лампочки, вычищал пространство под раковиной.
Мешки наполнялись быстро, тяжелея на глазах. Я завязывал их и выносил к мусорным бакам, швыряя внутрь с глухим стуком. Каждый выброшенный мешок — это минус один слой прошлого. К вечеру квартира была пуста. Не чиста — пуста. Без пыли, без мелкого хлама. Только голые стены с жёлтыми пятнами от снятых картин, голый пол и громоздкая старая мебель, которая смотрела на меня своим уродливым, советским величием. Воздух всё ещё пах пылью, но теперь это была запах свежей, боевой пыли, пыли разрушения, а не гниения.
Я выключил пылесос. В наступившей тишине зазвенело в ушах. Снял экран. Лицо было мокрым от пота. Я не остался. Я закрыл дверь, сел в машину и уснул как убитый, не глядя на чёрные окна. Утро началось с лома и грубой силы. Я не стал церемониться. Поддел монтировкой дверцу шкафа — древнее, разбухшее от влаги дерево с треском поддалось. Я ломал, рвал, разбирал. Выбивал ящики из комода, отрывал ножки от стола. Всё это летело в кучу посреди комнаты — груда древесных обломков, ДСП и поролона.
Потом работа на износ. Таскал всё это вниз, к контейнеру для крупногабаритного мусора. Спина горела, руки дрожали от напряжения. Соседи косились, но не подходили. Я был похож на грузчика с похмелья, одержимого одной идеей — очистить территорию.
К вечеру квартира была абсолютно пустой. Совершенно. Голые стены, голые полы, голые потолки. Лишь в углу валялся мой промышленный пылесос, покрытый белой пылью, как памятник самому себе.
Я стоял посреди этого куба пустоты, дышал тяжело. Эхо от моих шагов отдавалось в ушах. Теперь здесь не было ничего. Ничего, кроме меня и это было идеально. Осталось завести машину, чтобы куда нибудь сгонять поесть и набраться сил на заднем сидении.
На следующий день я вошёл в опустевшую квартиру с скребком в руках. Воздух всё ещё был густым от взбитой вчера пыли, но теперь это был запах работы, а не запустения. Первый удар скребком по стене в комнате — и старые обои, пожелтевшие и пузырящиеся, послушно отстали пластом, зашелестели, как мёртвая кожа, и рухнули на пол.
Под ними открылся слой ещё более древних, советских, с блеклыми розами. Я вгрызался в стену, сдирая слой за слоем, обнажая историю, которую кто-то пытался скрыть. И вот мой скребок наткнулся на что-то более плотное. Газетная бумага, пожелтевшая до цвета чая, была наклеена прямо на штукатурку. Я замедлился, отковыривая уголок.
«Правда», 1982 год. Отчёт о каком-то партийном съезде. Рядом — кусок из «Комсомолки» с фотографией улыбающихся пионеров. Я на мгновение зачитался. Эти люди, их лозунги, их уверенность в завтрашнем дне… они и представить не могли, что их газеты, их «насущные новости», станут прокладкой под обоями для будущего кошмара. Они жили в другом мире, всего в нескольких сантиметрах от того, что здесь произойдёт. Я с силой дёрнул, и хрупкая бумага рассыпалась в руках, превратившись в труху.
Но это было ещё цветочками. Кухня. Там обои были не бумажные. Это была жёсткая, вонючая клеёнка с уродливыми коричневыми ромбиками, прикипевшая к стене намертво. Она не отдиралась, её приходилось скалывать. Я упёрся скребком, вложил в него весь вес — от стены с сухим треском отлетали лишь мелкие, острые осколки, похожие на когти. Они летели в лицо, и я был бесконечно рад защитному экрану.
Пришлось идти на хитрость. Я нашёл в своём арсенале старую паяльную лампу. Направил слабый поток пламени на стену. Пахло палёным пластиком и чем-то химическим. Клеёнка начала пузыриться, мягчеть и, наконец, поддаваться. Я вновь взялся за скребок, и теперь он счищал её целыми лоскутами, обнажая не штукатурку, а слой чёрной, засаленной плесени. Стена дышала гнилой кухонной вони, затхлостью и жиром.
Я работал молча, методично, как машина. Сдирал. Счищал. Скалывал. Каждый сантиметр очищенной стены был маленькой победой. Я уничтожал не просто старый ремонт. Я стирал память этого места, слой за слоем. Пока от прошлого не останется лишь голая, серая штукатурка. Готовый холст. Моя чистая доска.
Линолеум. Он лежал на полу мёртвым, потрёпанным ковром, впитавшим в себя всю грязь, все пятна, все запахи десятилетий. Он был уродлив — грязно-коричневый, с выцветшим, едва уловимым узором, местами порванный, местами прилипший намертво. Я ткнул в него монтировкой. Он не поддался, лишь прогнулся, издав глухой, упругий звук. Это была не бумага, которую можно сорвать. Это был бронежилет из старого винила.
Я нашёл самый рваный угол, поддел его ломом, наступил ногой на металл для рычага и рванул на себя. Раздался звук, похожий на рвущуюся плоть, — длинный, скрипучий, противный. Линолеум оторвался пластом, но под ним открылся не чистый пол, а слой чёрной, липкой мастики, к которой он был приклеен. Она пахла химической смертью и стариной. Пришлось менять тактику. Я резал его. Взял острый нож и стал прорезать полосами, как шкуру животного. Подрезал, поддевал, отрывал и скатывал в рулоны. Они были тяжёлыми, жирными на ощупь. Под ними оставался тот самый чёрный, липкий слой, похожий на дёготь.
Но и это было не всё. По периметру комнаты змеились прижимные рейки — узкие, покорёженные планки, прибитые гвоздями, которые давно стали частью дерева. Я взял гвоздодёр. Первый удар — и древнее дерево рейки с хрустом раскололось, но гвоздь не поддался. Он лишь заскрипел, будто в агонии. Я вставил коготь гвоздодёра под шляпку, наступил на ручку, используя весь свой вес. С треском, который отдался эхом по пустой квартире, гвоздь наконец-то вырвался на свободу, ржавый и кривой. Я выдёргивал их один за другим. Рейки ломались, щепки летели в лицо. Руки быстро покрылись занозами и ссадинами, несмотря на перчатки. Пахло старым деревом, ржавчиной и потом.
И вот последний кусок линолеума был выброшен в коридор, последняя рейка выкорчевана. Я стоял посреди комнаты, опираясь на лом и дыша как загнанный зверь. Пол под ногами был страшным — в пятнах чёрной мастики, с торчащими гвоздями, с жёлтыми пятнами от когда-то пролитой воды, с тёмными разводами, въевшимися в саму структуру дерева. Но он был голым. Очищенным. Таким же голым, как и стены. И это было главное. Я вытер пот со лба тыльной стороной перчатки, оставив грязную полосу. Первый, самый грязный этап был позади. Осталось только вынести весь этот мусор. А потом — шлифовка. И новый пол.
Стою посреди голых, ободранных стен, дышу известковой пылью. Воздух уже не пахнет тлением — пахнет стройкой. А это куда лучше.
Первым делом — свет и ток. Без этого всё остальное — ничто. Я щёлкнул рубильник в подъездном щитке, который отыскал ещё вчера. В квартире — тишина и мрак. Ладно. Так даже надёжнее. Достал свой тестер. Подошёл к единственной, криво торчащей из стены розетке. Снял крышку. За ней — старый, рассыпающийся от времени карболитовый корпус и алюминиевые провода, почерневшие от многократных перегревов. Они хрустнули, когда я тронул их отверткой. Это не проводка. Это история о том, как устроить пожар.
Я пошёл по точкам. Снимал коробки, смотрел на скрутки, обмотанные пожелтевшей изолентой. Всё то же самое: алюминий, который уже давно отжил своё, ветхая оплётка, прогоревшие контакты. Полный аут. Решение пришло мгновенно и было железным: Всё — под ноль. Всю эту паутину смерти — долой. Не буду я латать этот труп. Нужен полный ребрендинг. Я взял перфоратор с зубилом-лопаткой. Подобрал точку у потолка, где из стены выходил старый провод. Включил. Грохот заполнил всё пространство, стало легче дышать — этот рёв заглушал любые мысли. Бетонная пыль заклубилась облаком. Я пробил первую штрабу — глубокую, ровную борозду от потолка до места будущей розетки. Потом вторую. Третью. Работал методично, как автомат. Стена покрывалась сетью свежих, raw ран. Я вырубал старые подрозетники — эти гнёзда, набитые мусором и страхом. На их место я вмазывал новые, пластиковые, чистые стаканы. Потом — кабель. Я раскатал бухту нового, медного, с жёлто-зелёной землёй. Клал его в пробитые каналы — плотный, упругий, живой. Фиксировал алебастром. Каждый провод — это артерия. Моя артерия. Я буду знать каждый сантиметр этой проводки. Знать, что она безопасна. Что она выдержит всё.
Руки гудели от перфоратора, спина ныла, в городе стоял вкус бетона. Но я видел результат. Видел, как по стенам, как по кровеносной системе, расходится новая жизнь. Моя жизнь. Мой расчёт. Мои правила. Старую алюминиевую паутину я смотал в утиль и выбросил к остальному хламу. Её время вышло. Теперь тут будет порядок. Железный.
С электрикой покончено. Стены иссечены свежими штробами, в которых уложены новые, медные жилы. Я закрыл распредкоробки — пока временно, на проверку. Можно выдохнуть, но ненадолго. Теперь вода. Она здесь, в этих трубах, тоже стала частью кошмара. Я подошёл к крану на кухне. Тот самый, что плевался ржавой жижей. Обхватил пальцами толстую, облезлую трубу. Чугун. Ледяной на ощупь, покрытый бородавками ржавчины и многолетними потёками. Надо будет звонить в Управляющую компанию, чтобы перекрывали воду в подвале и меняли стояки. Сказали, что приедут на следующий день и перекроют чисто на час за определенную сумму. Согласился, чтобы подготовиться заранее. Спустился к старшему дома, предварительно купив пачку не самых дешёвых сигарет. Объяснил ситуацию. Что трубы гнилые, что меняю всё, что если рванёт тут — затопит и его. Он, пожилой мужик, посмотрел на мои замасленные руки, на серьёзность в глазах, молча кивнул и взял сигареты. Разрешение получено. В конце дня сделал звонок в ЖЭК и составил заявку на замену стояков, сначала моросили, но услышав, что им только прийти и поставить готовое, слава богу согласились назавтра. Когда вода в стояках затихла, я взял в руки болгарку. Без сантиментов. Это не ремонт — это хирургия. Ампутация. Включил. Диск с воем вгрызся в старый металл. Искры брызнули оранжевым фейерверком, осыпая пол горячим железом. Запахло гарью, и труба отвалилась с глухим стуком. Я пилил дальше, отрезая куски этой ржавой системы, выкорчёвывая её, как злокачественную опухоль. В ванной было хуже. Трубы под раковиной и старой, чугунной ванне были в таком состоянии, что рассыпались от одного прикосновения газового ключа. Я ломал их, выламывал из стен, выкручивал заржавевшие сгоны. Вода, оставшаяся в системе, хлюпала и лилась на пол ржавыми потоками, но мне было уже всё равно. Ванну вытолкал в коридор.
Поднялись сантехники из ЖЭКа. Не то чтобы я им доверял, но замена стояков — их зона ответственности. Они пришли, два видавших виды мужика, поцокали языками, оценили масштабы ада и за работу. Я не отходил от них ни на шаг. Подавал инструмент, светил фонариком, контролировал каждый сгон, каждую подмотку. Пока они копались в подвале и на моём этаже, я готовил новое.
Купил полипропилен, аккуратные, лёгкие трубы и фитинги. Паяльник для них и когда сантехники, красные от натуги, запустили новые стояки. Вместо старого, мёртвого чугунного сердца квартиры — теперь билась новая, пластиковая и безотказная.
Я открыл краны. Вода побежала по новым трубам. Сначала с лёгким шипением выгнанного воздуха, потом — ровным, мощным потоком. Чистая, холодная и прозрачная. Я подставил ладони, поймал её. Она была просто водой. Ничего больше. Я стоял и смотрел на неё, ту самую ванну в коридоре квартиры. Она лежала на боку посреди голого, заляпанного мастикой пола, как выброшенный на берег железный кит. Ржавая, с облезшей эмалью, она была просто куском металла, но будто всё ещё излучала холод того, что в ней происходило.
Достал телефон. Нашёл в сети компанию по приёму металлолома. «Да, чугунная ванна. Да, вывезете. Адрес». Голос в трубке был бодрым и безразличным. Через час подъехал раздолбанный «Газель» с прицепом. Из кабины высыпали два парня, лет двадцати, в замасленных спецовках. Один — долговязый, с веснушками, второй — коренастый, с сигаретой в зубах.
— Где она, ваша реликвия? — спросил веснушчатый, заходя в мрачный подъезд.
Я молча кивнул на дверь моей квартиры, за которой зияла пустота. Они заглянули внутрь, свистнули.
— Ничё себе, ремонтец! Сносите всё под чистую, да? — Коренастый первым подошёл к ванне. — О, классика! Чугунная тяжелючая. Редкость уже.
Они не видели в ней ничего, кроме веса и стоимости за килограмм. Для них это был просто металл. Они не знали её истории. Не видели тех фотографий в деле. Не слышали шёпота за дверями кабинетов.
— Давайте, браток, быстрее, — бодро сказал веснушчатый, хватая один край. — Сейчас её на торец и покатим.
Они работали слаженно, с шутками и матом. Обвязали ванну верёвкой, чтобы не выскользнула, поставили на торец. Чугун заскрежетал по кафелю, когда они покатили её к лифту. Их смех и перебранки эхом разносились по пустующему подъезду.
— Мужик, держи дверь! — крикнул мне коренастый, закатывая ванну в лифт.
Я молча им помогал. Они втиснулись внутрь вместе со своим грузом. Веснушчатый нажал кнопку.
— Спасибо, братан! Удачи с ремонтом! — он крикнул мне уже из кабины «Газели», хлопнув ладонью по борту.
Машина тронулась, вывозя из моей жизни этот многопудовый кусок прошлого. Они уезжали, смеясь и споря о чём-то своём, о девочках или о заработке. Они забрали её легко и весело, как обычный хлам. И в этом был какой-то освобождающий, почти священный смысл. Для них она ничего не значила. И теперь — и для меня тоже. Я повернулся и пошёл обратно в квартиру, где стены, как оголённые нервы, прошитые моими штробами с новыми проводами и спрятанными трубами. Самое время придать этой коробке форму. Начать с основ. С геометрии.
Подхожу к стене, стучу костяшками пальцев. Глухой, местами сыпучий отзвук. Вот здесь — под слоем старой штукатурки пустота. Беру перфоратор, ставлю зубило и включаю. Инструмент дёргается в руках, с хрустом вгрызаясь в намётанное место. Кусок штукатурки отваливается пластом, обнажая грубый, серый бетон. Я сбиваю всё, что шевелится, всё, что звенит пустотою. До прочного основания. Пыль столбом. Я в респираторе. Я — в облаке. Когда все стены простуканы и зачищены до твёрдого, я беру валик и ведро с грунтовкой глубокого проникновения. Пахнет химической свежестью. Это антисептик для ран. Я прокатываю каждую щель, каждый сантиметр голой стены. Жидкость впитывается в бетон и остатки старой штукатурки, скрепляя их, хоронит под плёнкой последние намёки на запах. Теперь стены не пахнут. Они просто мокрые.
Завтра придут маяки. Металлические направляющие. Я выставлю их по лазерному уровню, создавая идеальную плоскость. И начну набрасывать штукатурку. Слой за слоем. Затирать, выравнивать. Превращать эти бугры и впадины в гладкую, монолитную поверхность. Это медитативная работа. Только шум миксера, замешивающего смесь, только скребок правила по маякам. Никаких мыслей.
Глянул на пол, надо решить. Залить тонкую стяжку? Самовыравнивающейся смесью? Создать абсолютно ровную, монолитную поверхность. Бетонную основу для новой жизни. Я пока оставляю пол как есть. Пусть отдохнет. Сначала — стены. Сначала — довести до совершенства вертикали, потом уже думать о горизонтали.
Стены прогрунтованы, но пока всё это сохнет, есть ещё один рубеж, который нужно захватить. Дверь. Та самая дверь. С наваренными, уродливыми петлями. Она до сих пор стоит на месте, как последний бастион прошлого. Я подхожу к ней, кладу ладонь на холодный металл. Она не просто физически отделяет меня от остального мира. Она — символ и её время вышло.
Я беру болгарку. Диск по металлу. Включаю. Пронзительный визг оглушает, оранжевые искры сыплются на пол, как искры от кузнечного горна. Я режу. Сначала петли — толстый металл сопротивляется, но диск вгрызается в него, оставляя раскалённые рваные раны. Петли с треском отваливаются одна за другой. Потом — замок. Я срезаю его, как хирург, удаляющий опухоль.
Дверь, лишённая опоры, с грохотом падает внутрь квартиры, поднимая новое облако пыли. Я оттаскиваю её в сторону. На её месте — зияющий проём в подъезд. Свежий воздух врывается внутрь, смешиваясь с запахом стройки. Теперь — новое. Я привозил её заранее. Новая, глухая металлическая дверь. Матовая, без оконца, солидная и тяжёлая. Я устанавливаю её по уровню. Аккуратно, миллиметр за миллиметром. Фиксирую анкерами. Она сидит в проёме идеально, как влитая. Последний штрих — новый замок. Не один, а два. Сувальдный и цилиндровый. Я вставляю ключи, поворачиваю. Чёткие, металлические щелчки звучат, как заключительные аккорды симфонии.
Я закрываю дверь изнутри. Внешний мир исчезает. Больше никаких глаз из подъезда, никаких шорохов. Только густой, пыльный воздух моей стройплощадки и ровный гул в ушах после работы болгарки. Я — за своим бастионом. Я здесь хозяин. Я установил новый периметр. Не просто физический — ментальный. Почему именно сейчас? Потому что всё чёрное, грязное, пыльное — уже позади. Штробы пробиты, провода проложены, трубы заменены, стены зачищены. Всё, что связано с разрушением и грязью, — сделано. Осталось только созидание. Штукатурка, покраска, чистовая отделка. А для этого нужна тишина и полный контроль. Чтобы никто и ничто не мешало.
И ещё это моя терапия. Когда я резал эту дверь, я не думал о том, что за ней творилось. Я думал о угле реза, о мощности болгарки, о том, чтобы не повредить откос. Когда я вешал новую — я думал о уровне, о весе, о прочности анкеров. Мои мысли были заполнены сечениями, миллиметрами, ньютонами. В них не было места ужасным убийствам.
Эта квартира больше не склеп. Это объект. Самый сложный и самый удовлетворяющий объект в моей жизни. И я им управляю. С каждым закрученным винтом, с каждым срезанным куском старого металла я не ремонтирую — я переписываю историю. Свою историю. И начинаю я её с чистого, укреплённого, надёжно закрытого листа.
Баллон с краской стал настойчиво шипеть и плеваться на меня последними каплями белой взвеси. Я отпустил курок, и в наступившей тишине звон в ушах показался оглушительным. Я отступил на шаг, запрокинул голову. Три потолка — в коридоре, спальне, кухне — сияли ровным, матовым, абсолютно белым светом. Они парили в полумраке комнат, как чистые листы, ослепительные на фоне серых, ещё не отделанных стен. От них шёл холодный, стерильный свет, преображая всё пространство. Пахло свежей краской, и этот запах был запахом победы.
Я перевёл взгляд на зал. Большой, квадратный, с голым бетонным перекрытием, испещрённым следами старой проводки и ржавыми пятнами. Он смотрел на меня своим чёрным, неровным ртом, словно дразня. «Не хватило, — констатировал я вслух, поставил пустой баллон на пол. — На тебя, падла, не хватило». Не было ни раздражения, ни досады. Была лишь констатация факта. Как в уравнении: переменная «зал» пока остаётся нерешённой. Всё остальное — сделано. И сделано идеально. Я прошёлся по комнатам, будто принимая работу. Белизна потолков заставляла стены казаться ещё более убогими и требующими срочного внимания. Но это уже был следующий этап. А пока…
Я собрал инструмент — краскопульт, защитную плёнку с пола, пустые баллоны. Вынес это на балкон. Вернулся, встал посреди зала и снова посмотрел вверх. На этот тёмный, необработанный квадрат. Завтра. Завтра я куплю ещё краски. И добью этого последнего дикого зверя. А потом возьмусь за стены.
Но сегодня — я закончил. Я выключил свет во всех комнатах, кроме прихожей. И вышел, заперев за собой новую, глухую дверь на все замки. Три белых потолка остались там, в тишине, светиться в темноте, как доказательство того, что я постепенно отвоёвываю это пространство. Сантиметр за сантиметром.
Вышел из подъезда, глотнул прохладного воздуха. Он обжигал лёгкие после пыльной утробы квартиры. Подошёл к своей машине, старенькой иномарке, засыпанной той же строительной пылью, что и я. Дверь скрипнула. Я скинул грязные ботинки, оставив их у порога, словно это был не асфальт, а домашний коврик. Забросил внутрь рюкзак с инструментом, который гремел, как кандалы. Сел на сиденье водителя. Спица болела, пальцы немели от вибрации, которую они помнили даже сейчас. Наклонился за обувью. Перед тем как закрыться, я посмотрел на окно своей квартиры с восьмого этажа. Тёмное, слепое, как и все остальные. Но теперь это была моя тьма. Моя слепота. Защёлкнул центральный замок. Звук был чётким, финальным. Я отгородился. Сначала новой железной дверью, теперь — тонким стеклом автомобиля. Сдвинул сиденье назад, насколько позволяло пространство. Достал из-под пассажирского кресла свёрток — запасное одеяло и подушку дорожную, купленную на заправке. Не роскошь, но лучше, чем спать на голом каркасе.
Устроился. Ноги упирались в руль, пришлось подогнуть их. Было тесно, неудобно, холодно по ночам и душно по утрам, но это было моё. Я мог протянуть руку и нащупать рычаг КПП, знакомый до боли. Слышать, как остывает двигатель, издавая тихие щелчки. Видеть звёзды через грязное лобовое стекло.
Иногда ночью просыпался от шума мусоровоза или громкого разговора под окнами. Лежал и смотрел в потолок машины, слушая стук своего сердца или включал телефон, читал технические форумы про укладку плитки или выбор краски. Это усыпляло лучше любого снотворного. Утром, прежде чем выйти, я несколько минут сидел, прислушиваясь к миру за стеклом. Потом глубоко вздыхал, открывал дверь — и снова становился не жильцом, а ремонтником. Человеком с перфоратором и целью.
Машина была моим коконом. Временным, тесным, неудобным, но это была единственная территория в этом городе, где я мог закрыть глаза и не видеть голых стен, ждущих отделки. Где прошлое не доставало меня даже во сне. Потолок в зале насмехался надо мной своим голым, серым бетонным пузырём. Я отступил на шаг, запрокинул голову — да, точно. Баллон с краской окончательно захрипел и умолк на самом интересном месте. Оставил недоделанный кусок метров на пять. Словно злой язык, высунутый мне из потолка. Чёрт. Надо за второй. Этого я не просчитал.
Я потянулся к краскопульту, валявшемуся в углу под плёнкой. Надо бы перед поездкой промыть, пока краска внутри не засохла намертво. Нажал на курок — вместо ровного шипения раздался хриплый, захлёбывающийся звук. Из сопла брызнула не плотная белая дымка, а несколько жалких, жидких капель, а потом и вовсе прекратилось. «Ну конечно, — беззвучно выдохнул я. — Иначе было бы слишком просто». Открутил насадку. Заглянул внутрь. Проблема была сразу видна — уплотнительное кольцо на игле расплющилось и порвалось, похоже, от напряжения или от старой краски. Теперь оно не герметизировало сопло, и давления не было. Мелочь, а неприятность знатная. Я швырнул краскопульт обратно в угол. Он глухо звякнул о бетонный пол. Ладно. Значит, план меняется.
Скинул запачканный краской балахон, прошёлся к машине. Ключи холодно бренчали в кармане. Садясь за руль, я поймал себя на мысли, что даже эта мелкая неудача — поломка инструмента, лишняя поездка — не вызывают во мне ни злости, ни раздражения. Только холодное, практичное принятие. Факт: краски не хватило. Факт: краскопульт сломался. Действие: еду в строительный. Всё. Никакого лишнего шума в голове.
Я завёл двигатель, и привычный рёв мотора показался на удивление успокаивающим. Я ехал за краской. И за новым уплотнительным кольцом. Просто следующий пункт в списке. Очередная задача, которую нужно решить. Как все остальные. Блуждая между стеллажами с грунтовками, я вяз в этом море запахов краски, древесины и химии. Мозг автоматически сравнивал цены, искал нужную марку побелки, параллельно прокручивал в голове список: уплотнительное кольцо, валик на всякий случай и тогда уж палку телескопическую, ещё пару шпателей.
И тут из-за угла, из-за горы мешков с плиточным клеем, я заметил до боли знакомый силуэт, который деловой походкой толкал тележку. Коренастый, смугловатый, глаза узкие, хитрые, щурились под яркими лампами магазина.
— Паша... — крикнул я.
— Ёбать мой лысый череп! — рявкнул, обернувшись Паша на весь гипермаркет, и пара пожилых женщин у витрины с обоями вздрогнули. — Кого я вижу! – подкатил он с тележкой ко мне и обнявшись, похлопал мне по плечу - Сколько лет, сколько зим! Говорили, ты на стройке того... зажиточного клиента нашёл, в белые люди подался!
Пашка, кудрявый, как баран, снял кепку и почесал свою голову. Как же рад я был его видеть, Пашку громкого, бесцеремонного, но до чёртиков искреннего.
— Да так, — я пожал плечом, потирая ушибленную ключицу. — Кое-что своё делаю.
— Своё? — Пашка прищурился ещё сильнее, его взгляд стал проницательным, будто он видел меня насквозь, вместе со всей моей пыльной тоской. — А почему тогда от тебя пахнет пылью строительной, а не деньгами, а? Что за хуйню ты строишь, Темников?
Я усмехнулся, отводя взгляд к полкам с ацетоном.
— Квартиру одну привожу в чувство. Старую.
— В Новокочегарске? — удивился Пашка. — Да тут всё такое старое, что проще новую хрущёвку с нуля построить, чем латать эти развалюхи. А я вот... — он выпрямился, с гордостью выставив вперёд грудь. — Я тут по вахте! На «Тундрастали» цех консервируют, нам внутренние помещения под новые линии готовить. Месяц работы, не меньше. Деньги огонь.
Он посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло что-то знакомое — та самая бравада, что была у всех нас, когда мы начинали, смешанная с усталостью.
— А ты чего один-то? Бригаду свою не завёл? Или клиент такой... экономный? — он произнёс это с намёком, дескать, понятно, что за «экономные» клиенты бывают в этом городе.
Я покачал головой, перекладывая банку с побелкой в другую руку.
— Сам справляюсь. Пока.
Пашка присвистнул, оценивающе оглядев меня с ног до головы.
— Сам? Да ты, я смотрю, совсем ебнулся. Ну ладно... Если что я тут, на той стороне завода, общежитие вахтовое. Телефон тот же. Насчёт консервации муторно, конечно, но денежно. Места ещё есть, если передумаешь геройствовать. Кинешь смску вырвусь, подсоблю после смены. За бутылку коньяка, конечно, — он хищно оскалился.
Я кивнул и было как-то странно приятно. Как будто кусочек прошлой, нормальной жизни вдруг материализовался среди стеллажей с сухими смесями и напомнил, что я всё ещё часть этого мира. Мира, где есть друзья, работа и бутылка коньяка после неё.
— Ладно, — буркнул я. — Удачи на вахте.
— И тебе не хворать! — крикнул он мне уже в спину. — И смотри, не закопай себя в той квартире живьём!
Его хохот проводил меня до следующего отдела. Я шёл и думал, что его слова про «закопать живьём» прозвучали как-то уж слишком буквально. Мысли текли сами собой, пока я выбирал линолеум. Рулон за рулоном — серый, под бетон, холодный и бездушный, но прочный. Идеально. А в голове крутилось: «Пашка же маляр и штукатур. Руки золотые. Грубиян, но работу свою знает. И главное — он не из этого города… Для него это будут просто стены». Я не знал ещё, как именно его использовать. Просто мозг, заточенный на эффективность, уже ловил эту возможность, как щупальце. Лишние руки причем профессиональные и скоростные.
Я расплатился на кассе, взвалил тяжёлый рулон линолеума на плечо и понёс его к машине. Он туго втиснулся в багажник, пахнул новым винилом. За рулём я уже не думал о потолке или сломанном краскопульте. Я прокручивал в голове план. Что можно поручить Пашке? Штукатурку? Но я уже почти всё сделал. Может, покраску стен? Да, покраску. Это как раз его. Быстро, качественно, без косяков. Или укладку этого самого линолеума… чтобы не мучиться одному. Я свернул на свою улицу, взгляд машинально скользнул по окну восьмого этажа. Тёмному. Моему. Я припарковался, вытащил рулон. Новая мысль, холодная и точная: Пашка не должен знать, чья это квартира. Просто объект. Просто работа. Заплачу ему наличными, и всё.
∗ ∗ ∗
Паша долго смотрел на пластиковый стол в пивнухе, после того как я закончил свой рассказ и допил коньяк из пластикового стаканчика.
— Мда мля… - протянул он, а потом засмеялся – Еще же фамилия у этого чубрика говорящая, как в дебильных советских кинопьесах. Самохвалов там, что это мля Взбесивцев, кто там еще был… Хуесосов. Ладно пойдем курнем.
Мы вывалились из душной пивнухи на холодный ночной воздух. Паша тряхнул головой, будто отряхиваясь от моего рассказа, и достал сигареты.
— Так что, с этим... Взбесивцевым-то? — спросил он, прикуривая и затягиваясь так, что щёки втянулись. — Жив ещё, али уже к праотцам?
— Вроде в психушке, — буркнул я, принимая от него сигарету. — Долгоиграющий пациент.
Паша фыркнул, выпуская дым колечками.
— Ну, конечно. Щас, бля, такой мир ебанутый, что если он оттуда выйдет, блог свой заведёт. Будет стримы вести: летсплей симулятора хирурга или в «Дед бай Дейлайт» катки заливать. — Он истерично, нервно хохотнул. — Представляешь? Вживую от первого лица: как правильно потрошить, пока тебя самого не потрошили! Хейтеров дохуя будет, а он на донаты срубит бабла!
Я лишь покивал с улыбкой, сделав вид что понял, о чем несет Пашка.
— Помню мужик один жил, — затянулся Пашка. — Такой тихий, вроде. А потом хрясь! По пьяни мать свою замочил. Топором, кажись. — Пашка говорил спокойно, с каким-то даже бытовым равнодушием, как о протекающей крыше. — А я, мелкий ещё, помню, он как-то бухой этаж перепутал. К нам ломится. Мы открываем, а он весь в кровище, по лицу ручьём, в дверь упёрся и мычит что-то. Мамка моя тогда орала как резаная. Дверь потом отмывали долго... Кровищей всё было. — он затянулся, уголь сигареты ярко вспыхнул в темноте. — А щас там хачи живут. Шумные, орут, музыку гоняют. И знаешь, что я тебе скажу? С тем, прежним, как-то роднее было. Убийца, да. Но свой, местный. А когда трезвый вообще вежливый был, «здравствуйте-до свидания». Так что... — Пашка пожал плечами, бросил окурок вниз и проследил за его падением. — Ничё, живём. Убийства случаются. Не самая хуйня в жизни. — он повернулся ко мне. — Так что твоя квартира — это ещё цветочки, братан. У нас тут каждый второй дом с сюжетом для криминальной хроники. Главное, чтоб соседи не шумели, а кто кого и когда там замочил — дело десятое.
Мы потом стояли на лестничной клетке, затягиваясь в последний раз перед тем, как идти внутрь. Пепел с сигареты Пашки падал на грязный бетон пола.
— Ладно, — я сглотнул, тушил окурок о подошву ботинка. — Заходи. Только… Там ещё не всё готово.
Я повернулся к двери, вставил ключ. Рука почему-то была чуть влажной. Щёлкнули замки — сначала один, потом второй. Я толкнул тяжёлую дверь.
Внутри пахло свежей шпаклёвкой и грунтовкой. Свет от единственной временной лампы-переноски выхватывал из полумрака голые стены, застеленные плёнкой полы, свёрнутые в углу рулоны изоляции.
— Проходи, — я отступил, давая ему место.
Пашка переступил порог, замерев на секунду. Его взгляд скользнул по стенам, по потолку, впитывая голую, сырую пустоту. Он свистнул, негромко, почти восхищённо.
— Нихуя себе, Саш. Ты тут... капитально, — он сделал ещё шаг, его ботинки громко шаркали по полиэтилену. — На хуя такую бандуру ставил? — он кивнул на новую железную дверь.
— Чтобы не ломали, — коротко ответил я, чувствуя, как напрягаются плечи.
Он прошёл вглубь, к центру комнаты, повернулся на месте.
— Пусто, бля. Как ангар. И холодно. Ты тут вообще спать собираешься? Или просто крематорий устраиваешь?
Я молчал, чувствуя себя идиотом. Пригласил его в свою пустую, нежилую берлогу. Как будто выставил на показ все свои тараканы.
— Смотри, — Пашка подошёл к стене, провёл пальцами по свежей штукатурке. — Неплохо вывел. Сам?
— Сам.
— Уважуха. — Он обернулся, и его взгляд упал на единственные признаки жизни в этой бетонной коробке — пустую бутылку из-под воды и смятый пакет из строительного. — Стой, стой, — Паша вдруг замахал руками, покачиваясь на месте. — Я ща... я ща хуйню спрошу. Где, бля, сесть?
Он обвёл пустую комнату мутным взглядом, будто надеясь, что в углу материализуется диван.
— Да вот же, — я махнул рукой в угол, где стоял один-единственный старый табурет, оставшийся от прошлых хозяев. Я его не выбросил то ли забыл, то ли рука не поднялась. Он стоял, кривой, с отклеивающимся слоем пластика на сиденье, как последний свидетель прошлой жизни.
Пашка, ковыляя, дошёл до табурета и плюхнулся на него с таким облегчением, будто это был королевский трон. Табурет жалобно скрипнул, но выдержал.
— Вот, — Паша удовлетворённо выдохнул, расставив ноги для устойчивости. — Теперь цивилизация. А то я уже думал, ты тут как монах-аскет, на полу медитируешь.
Он сидел на этом единственном стуле посреди голой бетонной коробки, и картина была настолько нелепой, что даже у меня дрогнули уголки губ. Он уже был изрядно пьян — это было видно по тому, как он тщательно и медленно концентрировался на каждом движении, чтобы не съехать на пол.
— Ну, — он поднял свою фляжку, — за что пьём? За новоселье. Ну, или за... чтоб стены не рухнули.
Он залпом глотнул и протянул фляжку мне. Я взял её. Пластик был тёплым от его руки. И в этой абсурдной ситуации — он на табурете, я стоя, в пустой квартире, пахнущей цементом, — вдруг стало немного легче. Немного менее неловко. Потому что даже самый жуткий дом становится немного живее, когда в нём есть хотя бы один пьяный друг на табурете. Пашка чиркнул зажигалкой, поднёс огонёк к сигарете и глубоко затянулся. Дым выходил клубами, смешиваясь с холодным воздухом пустой квартиры.
— Ну, твоя история — это, бля, готовый сценарий для какого-нибудь ужастика, — хрипло проговорил он, качая головой. — А у меня... не из-под маньяка, конечно, но тоже с душком. Для суеверных — прям аттракцион. — он стряхнул пепел на пол, не глядя. — Купил у себя на родине квартиру. Двушку. Цена — на 30% ниже рынка. Прям вот висит объявление, а я такой: «ёба, дай два!». Приезжаю — развалюха, конечно. Дед там помер, а нашли его... — он прищурился, пытаясь вспомнить, — недели через две, наверное. Коммуникации — в аду, окна — ещё те, дует со всех щелей. Ну, я ещё и поторговался, сбил цену. Думал, я гений, всех обул. — он снова затянулся, и в полумраке его лицо выглядело уставшим и вдруг серьёзным. — Ага, агент значит, мужик такой, весь в чёрном, водит меня по квартире, лицо скорбное. Подводит к спальне, показывает на пол и таким намётанным шёпотом говорит: «Вот тут он и… того…». А на двери — следы взлома, скобы торчат. Видимо, взламывали, когда вонь по подъезду пошла. — Пашка фыркнул, выдохнув дым. — В общем, похуй. Не шалит старый, не скрипит, не стучит. Видимо, отмолили его, нашёл покой. А я зато с капитальным ремонтом и за копейки. — Он закашлялся, смеясь сквозь дым. — Так что, братан, у каждого свой скелет в шкафу. Только у кого-то — маньяк был в квартире, а у кого-то — вонючий дед.
— Норд-Ост! – резко воскликнул я.
— Что Норд-Ост? – полупьяными глазами повел Пашка.
— Понимаешь, Паш... Вот смотри. Был тут мюзикл один. «Норд-Ост». Грандиозный такой. Аншлаги каждый день, народ в восторге. А потом... бац. Теракт. Тот самый, в октябре.
— Какой ещё теракт? — Паша мутно поднимает голову.
— Да тот самый. Люди погибли. Много. Спектакль, естественно, рухнул. Но потом... потом они его восстановили. Силы нашли. Дали повторную премьеру.
— Ну и чо? Пошли снова смотреть, да? — Паша пытается сообразить, качает головой.
— Вот в том-то и дело, что нет, — горько я усмехаюсь и направляюсь в ванну, чтобы накинуть на себя длинный новый прозрачный плащ-дождевик глянцевый, с капюшоном — Все вроде бы были за. Говорили: «Молодцы, сила воли, не сдались!» — кричу я из ванны — Но на самом деле... почти никто не пошёл. Билеты перестали покупать.
— Почему? Боялись, что ли? — Паша поди все еще хмурился, пытаясь поймать мысль.
— Не то чтобы боялись... — на выходе я хватаю то, от чего точно у Паши будет бурная реакция и прячу её за спину. — Просто у людей это место, этот мюзикл — стал ассоциироваться не с искусством, а с той болью. Со страхом. Никто не хочет во время отдыха, развлечения вспоминать о плохом. Вот они и голосовали ногами. И спектакль закрыли. Навсегда.
— Так это... получается, они террористов-то победили? — Паша просто смотрел на свой стакан, когда я зашел в зал — А мюзикл-то проиграл?
— В том-то и вся хуйня, — глухо смеюсь я. — Можно здание восстановить. Можно декорации новые построить. Но вот вышибить из людских голов эту чёрную дыру... это уже никакой штукатуркой не замажешь. Так и тут. Я тут всё переделаю, всё вылижу. А вот смогу ли я сам здесь спать... или кто-то другой потом захочет это купить... Призраки-то не в стенах, Паш. Они в башке. — Я указываю пальцем на свой висок. Паша молча кивает, наливает ещё.
— А чего это у тебя, — он тычет пальцем в разбросанные повсюду старые газеты, которыми я застелил пол, — газеты тут? У тебя что, собачка какая? Чао-чао там? И... — его взгляд медленно ползёт вверх по моей фигуре, — нахуя ты в дождевик, бля, облачился? Дождь у нас тут?
Я не стал ничего объяснять. Я просто протянул ему второй валик, который принёс за пазухой.
— Ты говорил, даже пьяный красишь лучше меня. Вот твой шанс доказать. Держи.
Я кивнул на потолок в зале. — Недоделал я его. Давай, художник. Покажи класс.
Паша пялится на меня секунду, потом его лицо медленно расплывается в пьяной, блаженной ухмылке.
— Аааа... вот ты какой, сука! — он с трудом поднимается с табурета, покачиваясь. — Испугал меня, бля! Думал, щас убьёшь меня в этой жуткой хате! А ты... а ты просто покрасить решил! Ну давай, строитель хуев! Давай, покажу, как надо!
— Я... — я опустил валик в ведро с побелкой. — Прости. Что напугал. И что... Эти истории... про квартиру...
— Ладно, — Пашка покачивался. — История — хуистория. Потолок красить будем?
Обстановка
Осталась лишь... обстановка. Наполнение этой пустоты чем-то, что должно будет стать жизнью. Я подхожу к окну, сдираю последний кусок защитной плёнки. Стекло чистое. Напротив — такие же панельные дома, такие же тёмные или светящиеся окна. Чьи-то жизни. Я поворачиваюсь спиной к окну и скольжу по стене на пол. Сажусь на полиэтилен, обхватываю колени руками. В кармане — ключи от машины, в которой я больше не хочу спать. Осталось купить жизнь. А вот это — самое сложное.
Вот он, рулон. Тёмно-графитовый, тяжёлый, пахнущий новизной. Я бью по нему ладонью — глухо, солидно. Не просто кусок винила. Это будущий пол. Мой пол. Достаю рулетку. Щёлк — и металлическая лента бежит по стене. Замеряю, прикидываю, где резать. В голове уже выстраивается план: сначала раскатать, дать отлежаться, подрезать по краям. Потом — намазать клеем, прижать, прокатить валиком. Как Пашка говорил: «Главное — без пузырей, а то вздуется, как пирог ебанный». Плинтуса. Белые, пластиковые. Простые. Пойду завтра на рынок, возьму с запасом. И угловые элементы. И заглушки. Чтобы всё было идеально, без щелей. Чтобы ни одна пылинка не просочилась под них. Представляю, как это будет: ровный, холодный, однотонный пол. Без рисунков, без претензий. На него будет падать свет от новых светильников, и он будет отражать его, как тёмное зеркало. Практично. Не марко. Легко мыть. Включаю музыку в телефоне — что-то ритмичное, без слов. Бережно раскатываю линолеум по комнате. Он расправляется с неохотным шуршанием. Беру острый нож — и вперёд. Режу ровно, по линейке. Чисто, чётко.
∗ ∗ ∗
Щёлк-щёлк-щёлк — я прохожу по квартире, стуча костяшками пальцев по голым дверным проёмам. Звук глухой, пустой, как будто стучишь по черепу.
— Ну что, дырочки, — говорю я им вслух, — пора вас приодеть. Надоело на вас смотреть.
Вчера съездил на строительный рынок. Выбрал три самых простых, глухих дверных полотна цвета матово-белого, без намёка на узор. И фурнитуру — такие же лаконичные ручки-скобы, матовый хром. Никаких завитушек. Никакого стекла. Только практичность.
Тащу первое полотно в спальню. Оно лёгкое, из МДФ, но нести неудобно — норовит выскользнуть. Упираю его в проём, выставляю по уровню. Держу одной рукой, другой — сверлю отверстия под петли. Дрель воет, как разъяренная оса, пыль летит в лицо, но я уже привык.
— Первая петля... вторая... — бормочу себе под нос, закручивая саморезы. — Так, стоять, сука, ровно!
Полотно немного перекашивается, я его поправляю, подкладывая под низ обрезок гипсокартона. Вешаю дверь. Толкаю — она плавно открывается, без скрипа, упирается в заранее поставленный упор. Закрываю — щёлк! Идеальная тишина. Ни щели, ни зазора.
— Одна! — объявляю я пустой квартире.
То же самое проделываю с ванной и с кухней. Рука набивается, процесс идёт быстрее. Уже не сверлюсь мимо, уже чувствую, как надо держать, чтобы не перекосило. И вот — финальный аккорд. Вешаю последнюю дверь на кухню. Стою, смотрю. Три белых полотна вместо тёмных дыр. Теперь можно закрыться. Отгородиться. В каждой комнате — свой замкнутый мирок. Я поставил новую акриловую ванну прямо по центру, похлопал по её белоснежному бортику.
— Ну что, красавица, теперь ты тут главная, только релакс и пена до потолка.
Распаковал её аккуратно, сняв защитную плёнку с лёгким шелестом. Акрил блестел под светом лампы, как мокрый лёд. Установил на ножки, выставил по уровню — идеально ровно, без перекосов. Ни тебе ржавых подтёков, ни жутких царапин — только гладкая, чистая поверхность.
Вода набиралась с тихим, ровным шумом, удаляясь в белом акриловом просторе. Пар постепенно затягивал зеркало, стирая отражение. Я стоял и смотрел, как уровень поднимается, как поверхность становится идеально гладкой, почти невидимой. Добавил немного пены — просто чтобы видеть границу между водой и воздухом.
Разделся. Бросил одежду в корзину — новую, пластиковую, купленную в том же строительном. Кожа покрылась мурашками от прохладного воздуха. Я поставил одну ногу в воду. Горячо. Почти обжигающе. Затем вторую. Медленно опустился на дно. Тело погрузилось полностью. Горячая вода обняла кожу плотным, почти невесомым коконом. Я откинул голову на прохладный бортик, закрыл глаза. Тишина. Только собственное сердцебиение в ушах и тихий звук собственного дыхания. Мысли текли лениво, как пар над водой. «Вот оно. Место. Тот самый квадратный метр, та самая точка. Где тогда лилась не вода, а кровь. Где скрежетали не краны, а инструменты. Где смывали не пену, а следы».
Я провёл рукой по гладкому дну ванны. Чисто. Пусто. Ни шероховатости, ни намёка на прошлое. Только идеально ровный, непроницаемый акрил.
«Они бы не поняли. Ни он, ни его мать. Они бы не поняли эту простую потребность — прийти сюда и просто полежать в горячей воде. Смыть с себя не кровь, а усталость. Не страх, а память о страхе».
Я набрал полную грудь воздуха и погрузился с головой. Тишина стала абсолютной. Только пульсация в висках. Горячая вода сомкнулась над головой, отрезав от всего. На несколько секунд я исчез. Не было ни квартиры, ни города, ни прошлого. Только тёплая, тёмная, безмолвная вселенная.
Я вынырнул, отдышавшись. Вода хлынула с волос на лицо. Я провёл рукой по лицу, смахнув воду. Полежал ещё минут десять, пока вода не начала остывать. Потом спустил её, смотрел, как она уходит в слив — чистая, немного мыльная. Ничего больше. Вытерся жёстким новым полотенцем. Надел чистую одежду. Обернулся на пороге. Ванная комната сияла белизной и хромом. Ни теней, ни намёков. Она была моей. Полностью. Без остатка.
Включаю свет — и квартира озаряется жёлтым, унылым светом от временной лампочки-груши, которая болтается на проводе, как повешенная. Выглядит так тоскливо, будто светит не на мои свежевыкрашенные стены, а в подвал какого-то заброшенного завода.
— Ну уж нет, — говорю я вслух этой груше. — Пора добавить немного стерильности.
Еду в магазин и покупаю целую охапку точечных светильников. Плоских, хромированных, без намёка на дизайн. И лампочки к ним — холодного, голубоватого свечения, как в операционной. Чтобы всё было чётко, ясно и без душевных терзаний. Возвращаюсь, расставляю их на полу, как мины. Беру дрель, сверло по бетону — и вперёд. Включаю музыку, чтобы заглушить вой инструмента. Сверлю отверстия в потолке, из которого уже сыпется знакомая бетонная пыль. Каждый светильник — это маленькая победа. Вставляю его в потолок, защёлкиваю, подключаю провода. Пару раз бьюсь током — несильно, просто пощипывает. Ругаюсь, но уже смеясь.
— Так тебе, не щёлкай зубами! — бормочу я проводке, которую я сам сюда проводил.
И вот — финальный штрих. Вкручиваю последнюю лампочку, отхожу в центр комнаты. Глубоко дышу. Включаю. Фшшш! — и комната заливается резким, яростным, абсолютно белым светом. Ни одного тёмного угла. Ни одной уютной тени. Каждая трещинка на стене, каждая пылинка на полу — как под микроскопом.
— Да! — выдыхаю я. — Вот это да!
Это не свет. Это допрос. Это вскрытие. Это чистая, безжалостная правда. Моя правда. Я стою под этим ливнем из фотонов и чувствую, как последние призраки пятятся к выходу. Им здесь нечего делать. Здесь нет тени, чтобы спрятаться. Выключаю свет. Темнота кажется ещё гуще после этого ослепляющего взрыва. Но это уже не та, прежняя, давящая темнота. Это просто — выключенный свет. И это прекрасно.
Выбираю самый простой, но прочный кухонный гарнитур. Всего два модуля: нижний шкаф с дверцей и столешницей, и один навесной шкафчик сверху. Белый пластик, простые ручки. Никакого пафоса. И, конечно, стол и стул. Самый обычный, деревянный стол, и стул к нему — чтобы не есть на полу, как первобытный человек. Везу всё это добро обратно. Распаковываю прямо на полу. Собираю гарнитур, как взрослый конструктор. Закручиваю саморезы, прилаживаю петли. Каждый щелчок защёлкивающейся дверцы это музыка! И вот он момент истины. Достаю из сумки небольшую плитку, ставлю на стол. Включаю. Сквозь окно пробивается вечерний свет, смешиваясь с теплым светом плитки. На столе — чашка с дымящимся чаем.
Сажусь на стул. Он слегка поскрипывает, но держит. Отпиваю глоток. Смотрю на свою кухню. Она больше не пустота. Она — моя. Пусть маленькая, пусть скромная, но уже не безликая коробка.
— Ну вот, — говорю я самому себе, поднимая чашку. — Теперь можно и поесть. Как цивилизованный человек.
Выбираю диван. Самый простой. Раскладной. Серый, немаркий, чтобы можно было пролить суп и не рыдать потом неделю. Продавец, парень с уставшими глазами, помогает загрузить его в машину. Диван упрямо не хочет влезать, приходится просить прохожих подержать дверцу.
— Спасибо, друзья! — кричу я им. — Приходите в гости на чай! Когда у меня появятся чашки!
Везу свой трофей домой. Втаскиваю на восьмой этаж, кряхтя и спотыкаясь на лестничных пролётах. Заношу в квартиру, ставлю у стены. Он стоит там, такой угловатый и молчаливый, как инопланетный корабль, приземлившийся в моей пустоте. Потом — стол. Простой, деревянный, без всяких затей. И стул к нему. Один. Чтобы гости не засиживались. Расставляю всё это богатство. Диван — у стены, чтобы смотреть в окно. Стол — рядом, чтобы можно было дотянуться рукой, не вставая с дивана. Стул — аккурат напротив. Включаю все точечные светильники. Резкий белый свет выхватывает из полумрака мою скромную обстановку. Выглядит как сцена из какого-то минималистичного спектакля под названием «Жизнь одного человека». Падаю на диван. Пружины издают обнадёживающий скрип. Он жёсткий, но это даже лучше для спины.
— Ну вот, — говор я пустой комнате. — Телевизора нет, ковра нет, картин на стенах нет. Зато есть где спать. И где сидеть. И даже где поставить чашку.
Достаю телефон, заказываю пиццу. Первая еда на новом столе. Это будет мой скромный праздник. Праздник того, что я больше не сплю в машине. Что у меня есть диван. И стол. И стул. И всё. Больше ничего. Пока.
Соседи свыкались со мной, как с непогодой — сначала с опаской, потом с привычным раздражением, а под конец с равнодушным принятием. Поначалу, конечно, было весело. Мои ночные вылазки к мусорным контейнерам с мешками строительного хлама, грохот перфоратора в субботу в семь утра, пыль, оседающая на их подоконниках... Я ловил на себе взгляды, полные немого вопроса: «Ну и когда этот псих уже закончит?»
Баба Таня с первого этажа, главный хранитель сплетен, при встрече в подъезде сначала шарахалась от меня в сторону, прижимая к груди сумку с картошкой. Потом, видимо, разглядев в моих глазах не маньячный блеск, а обычную усталость до смерти, стала кивать с опаской. А недавно даже выдавила из себя: «Ну что, скоро уже заживёте?» — с таким тоном, будто спрашивала, когда же я наконец перестану мучить дом своими сатанинскими ритуалами.
Мужики с нижних этажей, те, что вечно пьют пиво на лавочке, сначала провожали меня молчаливыми, оценивающими взглядами. Теперь, когда я прохожу мимо, один из них, Серёга, иногда поднимает банку в молчаливом приветствии. А вчера случился и вовсе знаковый момент. Сосед сверху, тот самый, что топает, как слон в копытах, спустился ко мне. Стоит на пороге, ногой переминается.
— Слушай, — говорит, — у тебя же перфоратор есть? А то у меня в ванной труба течёт, нужно стену долбить. Дай на полчасика, а?
Я дал. Он вернул через час, весь в пыли, с банкой холодного «Жигулёвского» в качестве оплаты. Мы постояли в подъезде, помолчали.
— Нормально ты тут, — хмыкнул он, оглядывая мою дверь. — Раньше-то тут такое было... а теперь хоть заходить не страшно.
И ушёл наверх, к своим слоновьим танцам. И я понял, что принят. Не с распростёртыми объятиями, нет. С тихим, немного усталым вздохом облегчения, что самый шумный и странный этап позади. Что я просто сосед, который долго и нудно делал ремонт.
Иногда, я выходил во двор. Не для чего-то особенного. Просто посидеть. Брал с собой остатки вчерашнего хлеба — чёрствого, никчёмного. Садился на холодную лавочку, скамейка которой была исцарапана поколениями влюбленных и пьяных. Доставал крошки. Они слетались мгновенно. Сперва один-два, с наглыми глазками-бусинками, потом — целая стая. Серые, сизые, с переливчатыми шеями. Топтались у ног, ворковали, клевали с земли. Я бросал им крошки, и они слетались в клубок перьев и азарта, а в это время по двору проезжали мусоровозы. Большие, зелёные, с грохотом и лязгом. Они подъезжали к каждому контейнеру, их механические руки хватали баки, опрокидывали их в нутро, с грохотом и скрежетом. Потом ехали дальше. Я сидел и смотрел. На голубей у своих ног и на мусоровозы там, вдали. В этом был какой-то странный, грубый ритм. Жизнь и её отходы. Тихое воркование и металлический грохот. Я кормил тех, кого обычно прогоняют. И наблюдал за теми, кто увозит то, от чего все хотят избавиться. И в этом была какая-то полная, законченная картина. Без прикрас. Потом крошки заканчивались. Голуби, поняв это, взлетали разом — с шумом крыльев — и усаживались на ближайшие крыши, ждать следующего глупца с хлебом, а мусоровоз, закончив свой круг, уезжал за ворота, оставляя после себя чистые, пустые контейнеры и тишину. Я вставал с лавочки и шёл обратно. В свою квартиру. С её чистыми стенами и новым полом. Где не было ни крошек, ни мусора.
Наверное, все же вам интересно, как я впервые поспал там. Это была ночь и я остаюсь один. Впервые — не в машине, не на полу в пыли, а на собственном диване, в собственной гостиной. Свет выключен. Только лунный луч, холодный и прямой, как лезвие, падает из окна, разрезая темноту пополам. Он ложится на новый линолеум, и тот отбрасывает тусклое, матовое свечение.
Я лежу на спине и смотрю в потолок. Тот самый потолок, который мы с Пашкой красили. Идеально белый. Ни теней, ни разводов. Точечные светильники теперь — просто чёрные точки в темноте, как замершие звёзды. Тишина. Не та, зловещая, что была раньше, а... новая. Натянутая, как струна. Я к ней не привык. Я привык к гулу машин за окном, к скрипу сидений, к запаху бензина и старой обивки, а тут ничего. Только собственное дыхание. И биение сердца. Оно стучит в ушах. Слишком громко.
Я ворочаюсь. Диван скрипит, но скрип этот новый, мой. Не чужой. Я натягиваю одеяло на себя. Оно пахнет стиральным порошком, а не пылью и страхом. Мысли путаются. Вспоминается всё: взлом двери, запах тления, ржавая ванна, звук перфоратора, белые стены, хруст нового линолеума под ногами. Я закрываю глаза. Перед ними встают образы. Не те, кошмарные, адругие. Чёткие линии штроб, ровная кладка плитки, блеск хромированного смесителя. Я открываю глаза. Снова смотрю в потолок. Лунный свет сместился. Теперь он лежит на столе. На том самом, что я собрал своими руками. Я глубоко вдыхаю. Воздух чист. Ни пыли, ни затхлости. Только запах краски, древесины и пустоты. И вдруг понимаю: я не боюсь. Во мне нет ужаса. Есть только огромная, всепоглощающая усталость. Усталость от борьбы. От напряжения. От месяцев, прожитых на грани.
Я поворачиваюсь на бок, подтягиваю колени к груди. Поза эмбриона. Самая безопасная и проваливаюсь в сон. Не в кошмар, а в чёрную, бездонную, пустую яму полного истощения. Без сновидений. Без мыслей. Просто отключка. Впервые за много месяцев. В своей квартире. На своей территории.
Но однажды мне приснился кошмар. Я был там. Но не в своей отремонтированной квартире. А в той, прежней. С обоями, с жёлтым линолеумом, с тем самым запахом сладковатым, тошнотворным, который я уже почти забыл. И я был маленьким, будто я ребенок. Мои ручонки не доставали до дверных ручек. Тишину разорвал скрип. Долгий, протяжный, как будто кто-то водит влажным пальцем по стеклу. Из спальни вышел Взбесивцев, но не такой, как на фотографиях из дела. Он был долговязым, вытянутым, его шея была тонкой и длинной, а голова качалась на ней, как маятник. На нём был сиреневый женский халат с затёртыми цветочками. Халат был короток, открывая тощие, волосатые лодыжки. Он шаркал босыми ступнями по линолеуму.
Его лицо было скрыто. Он прикрывал его огромными, жилистыми ладонями, с длинными грязными ногтями.
— Ку-ку... — просипел он. Звук был негромким, влажным, выходящим будто не из гортани. — Где же ты-и-и...
Я замер за углом, вжимаясь в стену. Сердце стучало, как птица в стекло. Его тень, длинная и уродливая, поползла по стене напротив. Он двигался не шагами, а скользил, как паук.
— Ку-ку... — раздалось уже прямо у моего уха.
Я рванул бежать. Но ноги были ватными, комната растягивалась в бесконечный лабиринт. Я споткнулся о что-то мягкое и упал. Перевернулся на спину. Он навис надомной. Блокировал весь свет.
— Нашё-ё-л...
Он медленно, с театральной жутью, начал раздвигать пальцы, прикрывавшие его лицо. Из щели между ними показался кусочек кожи — мертвенно-бледный, с синевой. Потом — полоска безумного, налитого кровью глаза. Он смотрел на меня. Не моргая.
— Ку-ку, — прошептал он уже беззвучно, одними губами, и щель между пальцами стала расходиться шире, обнажая беззубый, чёрный рот.
Я закричал. Беззвучно. И от собственного крика проснулся. Я дёрнулся, слетел с дивана и ударился спиной о новый, холодный линолеум. Дышал, как рыба, выброшенная на берег. В горле стоял ком. Светало. Сизый, холодный свет залива комнату через голое окно. Всё было на месте. Мои ровные стены. Мой потолок. Мой диван. Никого.
Я провёл рукой по лицу. Она была мокрой от холодного пота. А в ушах, словно эхо, ещё звенело то самое, влажное и поющее: Ку-ку...
Стою посреди комнаты утром. Свет от окна падает ровным, холодным квадратом на идеально чистый пол. Всё сделано. Всё на своих местах. Слишком стерильно. Слишком... безжизненно. Как в операционной после дезинфекции. Мысль пришла сама собой, тихая и настойчивая. Нужно что-то живое. Не для красоты. Не для уюта. Для доказательства.
Иду в ближайший цветочный. Запах земли, влаги и зелени бьёт в нос после привычного воздуха моей квартиры, пахнущего краской и одиночеством. Прохожу мимо орхидей, мимо роз. Мне не нужно ничего сложного. Ничего, что потребует любви.
— Дайте мне самое не убиваемое, что у вас есть, — говорю продавщице.
Она смотрит на меня с лёгким недоумением, но молча кивает и ведёт к стеллажу с кактусами и сансевиериями.
— Вот этот, — тыкаю я в горшок.
Несу его домой, как трофей. Горшок холодный, земля внутри — чуть влажная. Ставлю его на подоконник в гостиной. Он кажется чужеродным объектом на фоне идеально ровных линий подоконника и белой рамы. Живое пятно в моём стерильном мире. Достаю воду. Отмеряю ровно полстакана. Не больше. Поливаю под корень, аккуратно, чтобы не размыть землю. Вода впитывается мгновенно, оставляя тёмное пятно.
— Вот и всё, — говорю вслух. — Теперь ты здесь живёшь.
Я не жду от него роста. Не буду с ним разговаривать. Моя задача — поливать. Раз в две недели. Методично. Как я замешивал раствор. Как я клал плитку. Это не друг. Это союзник. Доказательство того, что жизнь здесь возможна. Даже такая — колючая, неприхотливая, молчаливая.
Достаю из пакета фумигатор. Простой, белый пластик без дизайнерских изысков и маленькие флакончики масел. Не эфирных, а парфюмерных, синтетических. Чистая химия. Я читал состав.
Ставлю устройство на пол у розетки. Заливаю первую пробу — цитрус. Не апельсин, а именно цитрус. Ровный, острый, почти горький запах, как кожура лимона. Включаю. Прибор тихо зашипел, и через мгновение в воздухе повисла невидимая холодная дымка. Я стою и жду. Нюхаю. Цитрус режет нос, как лезвие. Он не пахнет едой или напитком. Он пахнет чистотой. Агрессивной, тотальной. Он вгрызается в воздух, выжигая всё на своём пути.
Через час меняю картридж. Теперь — хвоя. Но не лесная, не живая. А как будто кто-то раздавил тысячи искусственных ёлочных иголок. Холодный, смолистый, без намёка на тепло костра или солнца. Этот запах ложится поверх цитруса, как плёнка. Он не уютный. Он... бронирующий. Как будто я лакирую воздух, делая его непроницаемым.
Вечером — третий заход. Мох. Сырой, глубокий, пахнущий не лесом, а холодным камнем у ручья. Он самый тяжёлый. Он не парит, как цитрус, и не кутает, как хвоя. Он оседает. На пол, на стены, на меня. Он прибивает к земле. Закрепляет результат.
Я дышу этим коктейлем. Цитрус режет, хвоя холодит, мох давит. Вместе они создают новую атмосферу. Не «приятную». Не «домашнюю», а окончательную.
Следующий запоминающийся сон в этой квартире пришёл не сразу. Я тогда заснул, под мерный шипящий звук фумигатора, заполняющий комнату запахом искусственного лимона. И снова я был маленьким. В пижаме с машинками, которая когда-то была моей. Из гостиной доносился знакомая мелодия оглушительно громкая, радостная и зловещая. «Поле чудес». Голос Леонида Якубовича, искажённый, растянутый, как плёнка на магнитофоне. «Пятницаааа….» Я знал, что нельзя, но ноги сами понесли меня по скрипящему паркету. Дверь в зал была приоткрыта. Из-за неё лился синий мерцающий свет. Я заглянул внутрь.
Посреди комнаты стоял старенький телевизор «Электрон» с выпуклым экраном. На экране вертелось колесо фортуны, а перед телевизором сидели две фигуры на диване. Одна — Он. Взбесивцев. В том самом сиреневом женском халате с блёклыми цветочками. Он был худой до прозрачности, кожа на его шее натянулась, обрисовывая каждый позвонок. Его волосы, редкие и жирные, были зачёсаны на одну сторону. Он не двигался. А рядом с ним сидела вторая фигура. Это был тот самый манекен, что нашли в квартире — сшитый из подушек и старой одежды, с табличкой «ЛУЧШАЯ МАМА В МИРЕ», но сейчас слова были написаны на ней не чёрным, а густым, подсохшим красным, и буквы стекали вниз, как кровавые потёки. У манекена не было лица, только намёк на него, прошитый кривыми стежками.
— Сашенька... — проскрипел Взбесивцев, не оборачиваясь. Его голос был тонким, как лезвие бритвы. — Иди к нам. Сейчас самый интересный момент... барабан крутится...
Он медленно, с сухим хрустом, повернул голову. Его лицо было скрыто в тени, но я видел, как в темноте вспыхнула улыбка — слишком широкая, слишком полная острых зубов. Манекен рядом с ним дёрнулся, и его мягкая, бесформенная рука в знак приветствия медленно поднялась и упала обратно на колени.
— Мы с мамой всегда вместе смотрим, — прошипел Взбесивцев, и его длинные пальцы с грязными ногтями похлопали по пустому месту на диване рядом с собой. — Садись. Будь как дома.
Я отшатнулся, но дверь за мной захлопнулась с тихим щелчком, а на экране телевизора колесо остановилось. «Буква!». Глухо булькнул весь в помехах Леонид Аркадьевич.
— Буква ААААААААААААААААААААА! – заорал Взбесивцев, растягивая ответ, который потом перетек в жуткий громкий смех. Манекен без лица беззвучно трясся от хохота, и вся комната наполнилась этим звуком, давящим на уши.
Я проснулся на своём новом диване, в позе того маленького мальчика, вжавшись в угол. Сон отступал, оставляя после себя не страх, а странную, леденящую пустоту. Не отвращение к тому, что приснилось, а почти что... понимание. Как будто мне показали не кошмар, а старую, искажённую фотографию, с которой я давно уже стёрся.
Я поднялся с дивана, подошёл к окну и раздвинул планки жалюзи. Город внизу медленно просыпался. Заводились первые машины, в окнах напротив зажигался свет. Я вышел на кухню, чтобы вскипятить воду. День начинался. Мысль, которую я гнал все эти месяцы, прорывается сквозь шум чайника. Она стучит в висках, ровно и настойчиво.
«Пора»
Пора начинать.
Я прошёл по квартире. Я не чувствую страха. Только холодную, тягучую тяжесть в животе. Как перед прыжком с большой высоты. Я выкорчевал сорняк, расчистил площадку. Теперь земля готова принять новые семена.
«Я приобрёл это место не для жизни. Я приобрёл его для практики»
Я подошёл к окну. Внизу копошился город. Люди неслись по своим делам, не зная, что созревает за этим конкретным окном на восьмом этаже.
«Всё здесь для этого предназначено»
Глухие стены. Новые замки. Легко моющийся пол. Стоки, которые не засорятся. Всё продумано. Всё готово.
Обживание
«Аполлинария Цигельштейн, 22, Новокочегарск - Люблю книги, пишу картины, изучаю сатанизм, собираю черепа, слушаю роцк, металл и прочие прелести "музыки Дьявола". Ищу корешей, ибо скучно»
Передо мной был типичный продукт провинциальной тоски и интернет-эстетики. Девочка, которая хочет казаться опасной, тёмной, уникальной в этом сером городе. Она играет в эпатаж, потому что не знает, что такое настоящая тьма. Она коллекционирует сувенирные черепа, потому что никогда не держала в руках настоящий. Она ищет корешей «ибо скучно». Я купил квартиру маньяка «ибо...». Я и сам не смог бы закончить эту мысль.
Мой палец нажимает на кнопку «Написать». Курсор мигает в пустом поле сообщения. Я набираю медленно, тщательно подбирая слова. Они должны быть такими же чистыми и безличными, как мои стены.
Аполлинария. Скука — единственная достойная причина для знакомства. Ваши интересы эксцентричны. Мои — радикально практичны. Если вам интересен диалог на стыке этих двух полюсов — напишите. Впрочем, мне тоже нечем заняться.
Я перечитываю сообщение. Ни намёка на отчаяние, на флирт, на попытку произвести впечатление. Констатация фактов. Предложение. Всё.
Я не жду ответа. Я просто отправляю его и откладываю телефон в сторону. Он ложится на идеально чистую столешницу с тихим стуком. Я подхожу к окну. Смотрю на серые дворы Новокочегарска. Где-то там сейчас сидит она. Аполлинария Цигельштейн. Слишком вычурно для Новокочегарска. Слишком длинно. Я не испытываю волнения. Только лёгкое, холодное любопытство. Как перед началом чего-то нового.
Телефон вибрирует на столе, издавая сухой, короткий стук о дерево. Я смотрю на экран.
Приветик! Ты такой умный дядька
Я читаю это сообщение. Медленно. Затем перечитываю ещё раз. «Приветик». «Дядька». Во рту появляется привкус чего-то сладкого и приторного, как испорченная ягода. Я откладываю телефон, будто он стал немного липким. Так значит, вот она какая. Не мрачная жрица сатанизма, собирающая настоящие черепа, а девочка, обычная девочка с примитивным словарём и розовыми соплями в голове. Я представляю её: наверное, сидит в своей комнатке, обклеенной постеров с демонами из аниме, и хихикает, печатая эти «приветики». Её «сатанизм» ограничивается чёрной подводкой для глаз и парой цитат из Википедии. Её «черепа» — пластмассовые, купленные в «Фикспрайсе».
«Умный дядька». Да. Для неё я, наверное, и правда «дядька». Взрослый, непонятный, пахнущий не духами, а одиночеством и стройматериалами. Я беру телефон снова. Мои пальцы зависают над клавиатурой. Первый порыв — ответить ей её же языком. Какой-нибудь «приветик» в ответ. Но это будет фальшиво. Я не умею так. Второй порыв — вежливо послать её куда подальше. Закрыть этот бесперспективный канал. Но я не делаю ни того, ни другого. Мне интересно. Это как наблюдать за странным насекомым под стеклом. Неприятно, но познавательно. Я печатаю сухо, без эмоций. Как отчет.
Привет. "Дядьке" 34. "Умный" — это громко сказано. Просто не вижу смысла тратить время на неискренность. Ваш ход.
Отправляю. Ставлю телефон экраном вниз.
Телефон снова вибрирует. Поднимаю его. Новое сообщение светится на экране: а по фотки ты моложе выглядишь о_О
Я печатаю медленно, с расстановкой. Как будто объясняю что-то ребёнку.
Фотографии врут. Как и многое другое в этом городе. Тебе сколько? Восемнадцать? Девятнадцать?
Я намеренно занижаю возраст. Провокация. Посмотреть, возмутится ли она, что её приняли за школьницу, или, наоборот, обрадуется.
ой да ладно тебе) мне 22 уже скоро 23! а ты прям старик что ли? хд
Для твоего мировоззрения — вероятно, да. Чем занимаешься, когда не собираешь черепа и не изучаешь тёмные искусства?
нуууу сижу в тик токе, музыку слушаю, с подружками тусусь) а ты чо такой серьёзный? как бухгалтер на пенсии xDD
Я занимаюсь ремонтами квартир и живу довольно долго один. Серьёзность — побочный эффект.
ооо ремонт это капец как скучно! тебе надо развеяться! давай куда-нибудь сходим? я знаю клёвое место!
Развеяться. Конкретнее?
ну есть такой ресторанчик БургерКилл возле старого завода! там такие крафтовые бургеры и музыка огонь! металочка! давай сегодня? часов в 8?
БургерКилл. Уместное название. Ладно. Договорились. В восемь. Как я тебя узнаю?
я буду в самом клёвом чёрном плаще с капюшоном! и с красными волосами! не промахнешься! а ты как?
Я буду выглядеть как человек, который явно не хочет там находиться. Узнаешь.
ахахахаха класс! договорились! увидимся! ^_^
Я припарковался в полусотне метров от «БургерКилла». Выбрал место в тени, откуда был виден весь проезд к этому заведению. Рановато. На полчаса. Я не люблю опаздывать. Не люблю суеты. Я зашёл внутрь, купил два бургера с двойной котлетой и двумя бутылками какого-то крафтового пива с мудрёным названием. Еда пахла жиром и специями. Пиво хмелем и самомнением. Я вернулся в машину, поставил еду на пассажирское сиденье и стал ждать. Включил тихую, безличную музыку. Смотрел на вход. Мимо прошли парочка подростков, компания шумных студентов, пьяный мужик... И вот, без десяти восемь, появилась она.
Красные волосы. Яркие, как аварийный сигнал. И чёрный плащ с капюшоном, как у недорогой готической куклы. Она озиралась по сторонам, ища кого-то у входа, достала телефон. Я глубоко вздохнул и нажал на руль. Короткий, негромкий гудок. Она вздрогнула, обернулась, всмотрелась в затемнённое стекло моей машины.
Я опустил стекло со своей стороны. Не до конца. Она неуверенно подошла, наклонилась, заглядывая внутрь. Её тушь была густо наведена, а губы блестели от чего-то липкого.
— Приветииик! — её голос прозвучал ещё тоньше и писклявее вживую. — Это ты и есть тот самый умный дядька?
Я кивнул, стараясь не смотреть на её прическу. Она была похожа на горящий куст.
— Садись, — сказал я, указывая на пассажирское сиденье, где лежала еда. — Я уже всё купил. Здесь поедим или у меня?
Она распахнула дверь и впорхнула в салон, принеся с собой шлейф дешёвых духов с ягодным оттенком.
— Вау! Ты уже купил! — воскликнула она, хватая пакет с едой. — Это же БургерКилл! Они там оч дорогие! Ты че, богатый?
Я посмотрел на неё, на её восторженное, наигранно-удивлённое лицо, на её пальцы с облупившимся чёрным лаком, хватающие бургер.
— Нет, — ответил я просто. — Просто я не люблю тратить время в очередях.
Она впилась в бургер с таким жадным, животным энтузиазмом, что хруст льняной булки и сочного мяса отдавался в салоне громче, чем тихая музыка. Я наблюдал. Мои руки лежали на руле, двигатель был заглушен. Я рассматривал её. Пристально, холодно, как изучал когда-то стены своей квартиры перед штукатуркой. Полнота мягко скруглила очертания щёк, подбородка, скрылась под мешковатым плащом на груди и бёдрах. Небольшой шрам над бровью, замазанный тональным кремом. Поры на носу, которые пытались припудрить. Неровный маникюр, где чёрный лак давно облупился, обнажив жалкие, обкусанные ногти. Она была настоящей. Не картинкой из анкеты. Существом из плоти и крови, которое чавкает, прожёвывая двойную котлету, и капли соуса капают на её пальцы.
— Офигенный бургер! — выдохнула она, едва проглотив огромный кусок и делая следующий. — Ты прям крутой, что купил! А пиво тоже нам?
— Тебе ещё нет двадцати трёх? — спросил я, игнорируя её вопрос. — Алкоголь можно только с двадцати одного.
Она фыркнула, и крошки полетели на сиденье.
— Да всем похуй! Я с четырнадцати пью! Дай сюда!
Я молча протянул ей бутылку. Она взяла её счастливыми, липкими пальцами и отхлебнула, закатив глаза.
— Класс! — простонала она. — Это намного круче того, что мы с подружками обычно берем!
Она продолжала есть, болтая о чём-то — о тик-токе, о какой-то группе, о том, как её не понимают родители. Её слова текли мимо меня, как вода. Я ловил суть: скука, поиск острых ощущений, желание казаться взрослее. И когда она, наконец, закончила, облизнув пальцы, я задал вопрос. Чётко, без эмоций.
— Поехали ко мне? Посмотреть на ту самую квартиру, которую я отремонтировал.
Она замерла на секунду, её накрашенные глаза расширились. Не страхом, а азартом. Глупым, детским азартом.
— Серьёзно? — прошептала она, и в её голосе появились нотки того самого «сатанизма», который она так старательно изображала. — А что... там страшно? Там приведения есть?
Я не сразу ответил. Смотрел на её разгорячённое, перемазанное соусом лицо, на детский восторг перед потенциальной опасностью.
— Возможно, — сказал я наконец, голос ровный, без интонации. Я повернул ключ зажигания, и двигатель ожил с тихим рычанием. — Иногда кажется, что кто-то есть. Или что-то.
Её глаза загорелись ещё ярче. Она аж подпрыгнула на сиденье.
— Вау! Настоящая мистика! — она понизила голос до драматического шёпота. — Я всегда чувствую потустороннее! У меня есть карта Таро! Мы можем попробовать вызвать их!
— Можешь попробовать, — равнодушно ответил я, трогаясь с места. — Но предупреждаю, они не любят громких звуков. И дураков.
— Ой, ну я буду тихонькой! — пообещала она, хватая свою бутылку с пивом. — Как мышка! Правда-правда!
А я смотрел на дорогу. И думал о том, как легко некоторые люди сами заходят в клетку, приняв её за аттракцион.
Дверь закрылась за нами с тихим щелчком замков. Я первым делом взял её куртку — чёрную, слегка потрёпанную, пахнущую дешёвыми духами и дымом. Повесил на крючок, единственный в прихожей.
— Ух ты! — Аполлинария растянулась на пороге, как кошка, её глаза бегали по гостиной. — А я думала, ты тут как монах живешь! А у тебя тут уютненько!
Она не врала. Комната была обжита. Мягкий угловой диван, пара глубоких кресел, низкий столик из тёмного дерева. На стене — большой смарт-телевизор, чёрный прямоугольник в рамке. На полу — плотный ковёр, заглушающий шаги. Книжные полки, заставленные не книгами, а инструментами, папками с документами и парой безделушек. Свет — приглушённый, теплый, от торшера в углу. Она, хихикая, подпрыгнула и обвила меня руками за шею. От неё пахло пивом, бургером и ягодной жвачкой.
— Спасибо, что привёз меня к себе, умный дядька! — она просипела мне в грудь, прижимаясь всей своей мягкой, податливой полнотой. — Тут так клёво... и не страшно совсем!
Я аккуратно, но твёрдо освободился от её объятий, взяв за плечи и отодвинув на расстояние вытянутой руки.
— Присядь. Посмотрим телевизор.
— О, давай! — она плюхнулась в кресло, утонув в нём, и поджала под себя ноги, как ребёнок.
Я взял пульт. Включил телевизор. Экран ожил, беззвучно заливая комнату голубым светом. Я листал каналы. Новости. Сериал. Какое-то ток-шоу. И вдруг знакомые, до боли узнаваемые титры. Музыкальная заставка. Вращающееся колесо. И он — Леонид Якубович, улыбающийся в камеру. «Поле чудес». Глубокой ночью. Повтор. Моя рука замёрла. Я не планировал этого. Совпадение. Глупое, нелепое, зловещее совпадение.
— О! — Аполлинария хлопнула в ладоши. — «Поле чудес»! Я обожаю эту передачу! Это же классика! Моя бабка всегда смотрит!
Она смотрела на экран, улыбаясь, совершенно не подозревая, что происходит у меня в голове. Что эта безобидная, дурацкая передача сейчас бьёт по мне с большей силой, чем любой ужастик.
Я выключил и поставил пульт на стол и откинулся на диване.
— Да, — сказал я, и мой голос прозвучал чуть хриплее обычного. — Классика. Может, лучше музыку? — сказал я, голос прозвучал чуть резче, чем я планировал.
— Музыку? — её брови поползли вверх. — А какую? Только не классику, а то я усну!
Я уже листал плейлист на телефоне, подключённом к системе. Палец сам нашёл трек. Marie Madeleine – Swimming Pool. Не металлическая ярость, не её «музыка Дьявола». А что-то плавное, с синтами, с гипнотическим ритмом и отстранённым женским вокалом. Как погружение в прохладную воду. Музыка полилась из скрытых колонок, заполняя комнату.
— О, а это что? — Аполлинария замерла, прислушиваясь. — Не знаю такую. Но кайфово... такое... таинственное.
— Мне надо сходить в ванную. Освежиться. — Я посмотрел на неё прямо. — Развлекайся тут без меня.
Её лицо изменилось. Наивная игривость сменилась настороженным, почти обидчивым интересом.
— Ой, а это как? — она поднялась с кресла, сделал шаг ко мне. — А я с тобой не могу? Помочь там... освежиться? — Она протянула руку, пытаясь коснуться моего плеча.
Я уклонился от прикосновения, мой взгляд стал тяжёлым, предупреждающим.
— Нет. Нельзя. — Мои слова повисли в воздухе, острые и не допускающие возражений. — Сиди тут. Слушай музыку. Я скоро.
Я развернулся и вышел из гостиной, оставив её одну в полумраке под звуки холодного синт-попа. Я шёл по коридору, не оглядываясь, но чувствовал её взгляд у себя в спине. Смесь обиды, любопытства и глупой надежды. Она что-то пробормотала мне вслед, но я не расслышал. И не стал переспрашивать. Пусть сидит и ждёт.
Дверь ванной комнаты закрылась за мной с тихим, но чётким щелчком. Я повернул ключ, запирая её изнутри. Свет горел ярко, отражаясь в идеально чистом кафеле и хромированных деталях смесителя. Воздух пах мятной освежающей жидкостью для полоскания рта — я распылил её перед её приходом. Мои движения были выверены, экономичны. Я снял футболку, аккуратно сложил её на полочку. Снял штаны, аккуратно повесил на крючок. Остался в чёрных трусах. Потом я открыл шкафчик под раковиной. Там, за банками с гелем и шампунем, лежало свёрнутое в рулон чёрное полотенце. Я развернул его. Внутри была маска. Пластиковая маска зайчика. Синяя, с глупыми длинными ушами и пустыми глазницами. И нож. Кухонный, с широким лезвием, которое я наточил до бритвенной остроты ещё утром.
Я надел маску. Пластик прилип к вспотевшей коже. Дыхание стало гулким, моим собственным. Мир сузился до двух узких прорезей. Я видел только отражение в зеркале: своё тело, напряжённые мышцы, и это нелепое, жуткое лицо синего зверька поверх моего. Да, это было пока смешно, но каждая великая история начинается с неудачного эскиза.Я взял нож. Рукоятка привычно легла в ладонь. Лезвие холодно блеснуло под светом. Из-за двери доносилась музыка. Тот самый холодный синт-поп и лёгкое поскрёбывание. Она, наверное, водила пальцем по столешнице или качала ногой. Ждала.
Я подошёл к двери, приложил ладонь к гладкой поверхности. Постоял так секунду, слушая её дыхание с той стороны. Её нетерпеливое, глупое, ничего не подозревающее дыхание. Потом я повернул замок и медленно потянул дверь на себя. Свет из ванной хлынул в тёмный коридор, выхватывая из полумрака её фигуру. Она сидела на полу, прислонившись к стене, и смотрела на меня.
Сначала на её лице было любопытство. Потом недоумение. Потом медленное, ужасающее понимание. Её рот приоткрылся, чтобы издать звук. Но звука не последовало. Я сделал шаг вперёд.
«синкин синкин дарин дарин»
Я не стал тянуть. Быстрое, точное движение — не ярости, а практической необходимости. Кончик ножа упёрся в мягкую ткань под челюстью. Лёгкое давление — и сталь вошла внутрь. Не было ни борьбы, ни звуков. Только тихий хруст, едва слышный под музыку. Её тело обмякло, глаза остекленели, полные непонимания. Я отступил на шаг, глядя на результат. В груди не было ярости или страсти. Только холодная, кристальная ясность. Я наконец-то нашел ЭТО МЕСТО! И вдруг... свет. Ослепительный, горячий, выжигающий сетчатку. Я зажмурился, отшатнувшись. Грохот аплодисментов обрушился на меня, как ударная волна. Я стоял, пошатываясь, на какой-то невидимой сцене. Липкая кровь на моих руках и груди блестела под софитами. Я смотрел в зал. В первый ряд. И видел их. Взбесивцева, который сидел, откинувшись на спинке кресла, в своём сиреневом халате. Он не аплодировал. Он просто ухмылялся своей ухмылкой с желтыми зубами. Он кивнул мне, будто говоря: «Молодец. Принял эстафету». Рядом с ним сидел тот самый манекен из подушек. Его мягкая рука безвольно лежала на подлокотнике, а табличка «ЛУЧШАЯ МАМА В МИРЕ» была заляпана свежей, алой краской. А чуть поодаль моя мать. Настоящая. В своём старом, выцветшем платье. Она смотрела на меня, и слёзы текли по её щекам, оставляя чистые полосы на запылённой коже. Но в её глазах не было осуждения. Только бесконечная, всепоглощающая жалость. И понимание. Словно она всегда знала, что я к этому приду.
Зал ревел. Десятки, сотни лиц, искажённых восторгом. Они кричали моё имя, которого не знали. Они аплодировали моему ужасному искусству. Я медленно поднял руку и сорвал маску зайчика. Пластик отлип от лица с мокрым звуком. Я вдохнул воздух, пахнущий медью, пылью и театральным гримом и поклонился низко почти до самого пола, закрыв глаза. Кровь с моих рук капала на деревянные подмостки, образуя тёмные, быстро впитывающиеся пятна. Это был не триумф. Это было посвящение. Признание. Я стал частью их клуба. Частью этой вечной, нескончаемой пьесы.
Аплодисменты не стихали. Они нарастали, сливаясь в один оглушительный гул и вылились в последние секунды песни включенной в гостиной. Музыка доиграла. Я вытер лезвие о край своих трусов, движения были медленными, почти ритуальными. "Мне хорошо", — прошептал я и голос прозвучал глухо, как из-под воды. — "Всё идёт по плану, и я собран".
Я повернулся, оставив её на холодном полу, и пошёл умываться. Предстояло ещё много работы.
Я поднял её сумочку, аккуратно, за ремешок. Вытряхнул содержимое на полотенце, расстеленное на полу. Косметика, ключи, смятые салфетки, паспорт. Аполлинария Цигельштейн внезапно по паспорту оказалась Марией Сергеевой. Документы сожгу в раковине, пепел смою. Достану сим-карту из смартфона и раздавлю, сам аппарат выбросил из окна. Удивлюсь если новокочегарские следователи умеют пользоваться сотовой триангуляцией.
Я посмотрел на её тело. На это временное вместилище для вымышленного имени. Оно было уже не «Аполлинарией», не «Марией». Просто биоматериал. Проблема, которую нужно решить. Как когда-то я решал проблему старой штукатурки или ржавых труб. Подготовленные ножницы для рыбы плюс кусачки плюс хлоргексидин плюс спирт, были закуплены тем же днем, как и последние бургеры для Аполлинарии и лежали тогда в багажнике, чтобы разделать её труп, как она разделала свой последний ужин.
Я разделал, с улыбкой до ушей, на крошечные кусочки тело с помощью ножа, ножниц и кусачек, раздробил и разрезал практически в пыль кости. Управился за 3-4 дня. Крошечные кусочки тела были мною упакованы в контейнеры для обеда и выкидывались как раз перед приездом мусоровозов. Ведь не зря я кормил голубей во дворе и учил их расписание.
Прошло семьдесят два часа после убийства. Я не спал, ведь в ноздрях стоял едкий, химический запах, перебивающий всё остальное. Хлоргексидин. Спирт. Жёсткие щелочные чистящие средства. Я стоял на коленях в ванной. Пол был холодным и влажным от бесчисленных промывок. Губка в моей руке двигалась по белой эмали круговыми движениями, снова и снова, по одному и тому же месту. Я уже давно стёр верхний слой краски, обнажив серый металл, но не мог остановиться. Каждый сантиметр этой комнаты был протёрт, продезинфицирован, выжжен. Кафель блестел стерильным блеском операционной. Унитаз был настолько чист, что казалось, в него страшно будет сесть. Воздух был тяжёлым и ядовитым. Я водил ультрафиолетовой лампой по швам между плитками, высматривая малейшие намёки на невидимые глазу пятна. Любую точку, любой намёк на нарушение чистоты.
Вода набирается. Тихо, почти неслышно. Я сижу на краю ванны и смотрю, как уровень поднимается, как пар начинает затягивать зеркало. Воздух всё ещё пахнет хлоркой и спиртом, но под ними уже пробивается лёгкий аромат хвойной пены, которую я вылил под струю. Я провожу ладонью по поверхности ванны. Идеально гладко. Ни царапины, ни намёка на шероховатость. Ничего. Чистый, белый, безмолвный акрил. Я раздеваюсь. Одежда падает на пол бесформенной грудой. Я не смотрю на своё отражение в запотевшем зеркале. Я просто шагаю в воду.
Она обжигающе горячая. Почти невыносимо, но я опускаюсь медленно, пока вода не сомкнётся у меня под подбородком. Тепло проникает в мышцы, размягчая их, растворяя ту стальную пружину, что была сжата внутри меня последние... сколько там? Дни? Недели?
Я откидываю голову на специальную подушечку, закрываю глаза. Тишина. Только слабый звук моего собственного дыхания и едва уловимый гул воды в трубах.
Мысли замедляются, становятся тягучими, как эта самая пена. «Чисто».
Это единственное слово, которое крутится в голове. Не «стерто», не «уничтожено», не «спрятано». А именно — чисто.
Я погружаюсь с головой, закрываю глаза, и сквозь шипение воды в ушах пробивается голос. Мамин голос. Тот самый, сдавленный, полный невысказанных приказов и вечного разочарования.
«Не шуми. Сиди смирно. Не задавай вопросов».
Пожелтевшие газетные листы, спрятанные на дне её комода. Я находил их, когда был маленьким. Там были его фотографии. Взбесивцева. Тогда ещё не маньяка, а просто обвиняемого. И её лицо, мелькнувшее на одной из фотографий в толпе у здания суда. Зажатое, испуганное. «Твой отец — подводник. Он в вечном плавании». Но никаких фотографий отца не было. Ни писем. Никаких наград. Только эта пустота. И её яростное, истеричное: «Не смей спрашивать! Не смей искать!». Полное. То самое, что она выстроила вокруг нас обоих. Она порвала со всеми — с роднёй, с подругами. Мне было запрещено подходить к другим детям во дворе. «Они все — грязь. Мы с тобой другие. Мы должны быть чистыми». Моя мать работала там. В той тюремной психбольнице. Она его бинтовала. Она подавала ему таблетки. Она видела его каждый день. И он видел её. Она слишком близко к нему была и потеряла бдительность, а он потерял контроль и изнасиловал её. А потом мою мать попросили уволиться, чтобы умять произошедшее в больнице. И она вышла оттуда не одна. С гнилым семенем из гнилого члена. Со мной.
Все началось с попугайчика, был тогда жаркий летний день. Я в гостиной щелкал на клавиши напольного вентилятора. Он был тяжёлый, железный, с толстыми синими лопастями за решёткой. Я любил наблюдать, как они вращаются, превращаясь в сплошной, гудящий круг. Это было гипнотизирующе. Мама кричала с кухни, чтобы я не баловался, не лез пальцами, но её голос был фоном, как гул вентилятора. На клетке с попугаем висела дверца. Кеша был молодой волнистый попугайчик, вечно нервный. Он сидел на жёрдочке и молча смотрел на меня своими чёрными бусинками-глазами. Я не помню, что именно мне пришло в голову. Не злоба. Не жестокость. Любопытство. Чистое, холодное, безэмоциональное любопытство. Что будет, если? Я выключил вентилятор. Лопасти замерли. Гудение стихло. Кеша наклонил голову. Я взял его. Он был тёплым, пульсирующим комочком в моей ладони. Он не сопротивлялся, только испуганно щёлкнул клювом. Я не думал. Я действовал. Поднёс его к открытому зазору, где торчал вал с лопастями. Медленно. Его голова оказалась прямо перед ним. Потом я нажал кнопку. Вентилятор дёрнулся, заурчал и рванул с места. Был негромкий хруст, похожий на то, как ломается сухая ветка. Тёплые брызги ударили мне в лицо и руку. Что-то маленькое и пёстрое отлетело в сторону и забилось в углу. В комнате повисла тишина. Гудел только вентилятор, разбрызгивая по стенам алую крапинку. Я смотрел на свои липкие пальцы, потом на то, что осталось от Кеши. Не было страха. Не было отвращения. Было только одно чувство — интерес. Я потрогал лопасти. Они были тёплыми и липкими. Я смотрел, как капли крови стекают по жёлтому пластику вниз. Потом пришла мама. Её крик был пронзительным, истеричным. Она била меня по рукам, трясла, рыдала. Она называла меня чудовищем, исчадием ада, а я смотрел на неё и не понимал, чего она так кричит. Ведь это было так интересно. Я впервые увидел, что могу что-то изменить. Не просто сломать игрушку, а изменить саму жизнь. Превратить её во что-то другое. Пусть и такое маленькое, такое незначительное, как жизнь попугая. Её истерика, её слёзы были лишь фоном. Гораздо важнее было то, что я почувствовал в тот миг. Не власть. Нет. Понимание. Понимание того, как всё хрупко. И как легко это хрупкое сломать. Хомячки, котята, щенята и ящерки все это было не то. Их было легко ломать и это даже не приносило мне какой то завершённости, будто я что то неправильно делаю. Может быть дело в существе, может с человеком получится у меня чувствовать полноценными.
Вспомнился крайний Север. Бесконечная полярная ночь, пронизанная зелёными сполохами и нескончаемой, давящей скукой. Производственная практика. Мы, пацаны из общежития, пили дешёвый портвейн и мечтали о чём-то далёком. Я решил выйти промечтаться по городу и встретил её, выходящую из тц, которую уже закрывали, видать она там работала. Ах да, её звали Женя. Она была в рваных колготках, в куртке с анархистскими нашивками, с волосами цвета воронова крыла. Я деликатно ей предложил проводить до дома, чтобы обезопасить от себя подобных. Она, увидев меня заулыбалась, видать я ей понравился внешне, да и был высоковат, и она согласилась. По пути мы даже заскочили в одно место, которое она знала, как местная, где продают алкоголь круглосуточно и чокнувшись за знакомство мы пошли дальше её провожать. Она смеялась слишком громко и говорила о вещах, которых я не понимал — о музыке, о свободе, о том, как всё это — говно. После практики я постоянно проводил с ней времена. Она водила меня по заброшенным местам. Заброшенный порт, где ржавые остовы сушек уходили под лёд. Заброшенные балки обогатительной фабрики. И её любимые — недостроенные дома на окраине. Бетонные скелеты, занесённые снегом, с пустыми глазницами окон.
Мы забирались на самый верх на крышу и оттуда было видно всё — жалкие огоньки посёлка, тёмную прорубь реки, бескрайнюю тундру. Она подходила к самому краю, раскидывала руки и кричала в ночь что-то бессвязное, полное юношеского максимализма и тоски. Я стоял сзади и смотрел на её спину. На тонкую, хрупкую шею под ворохом чёрных волос. В руках у меня был камень. Я не помню, зачем я его взял. Просто подобрал по дороге. Она обернулась, улыбаясь своим наигранным, вызывающим бесстрашием.
— Боишься высоты? — крикнула она мне сквозь вой ветра.
Я не ответил. Я сделал шаг вперёд не для того чтобы толкнуть, просто чтобы посмотреть, но нашёлся какой-то торчащий арматурный прут, и я споткнулся. Моя рука с камнем рефлекторно выбросилась вперёд, чтобы удержать равновесие, и толкнула её в грудь. Она не крикнула. Только глаза её стали огромными, полными не понимания, а глубочайшего удивления, и она исчезла. Просто пропала из поля зрения. Раздался глухой, влажный звук. Негромкий. Я стоял несколько минут, глядя в ту пустоту, где она только что была. Сердце не колотилось. В горле не пересыхало. Была только тишина. Та самая, полярная, всепоглощающая тишина и лёгкое, странное разочарование. Будто я сходил на долгожданный фильм, а он оказался скучным и пресным.
Я спустился вниз. Обошёл её тело, лежащее в неестественной позе. Не стал трогать. По дороге назад я наткнулся на лист старого шифера. Притащил его к входу в подъезд и кое-как прислонил, чтобы скрыть проём. Я вернулся в общежитие, лёг на койку и уснул как убитый. Я понял, что убийство — это не взрыв. Это тихий, одинокий выдох в кромешной тьме. И мне нужно было что-то большее. Громкое. Чтобы эхо отозвалось наконец в моей собственной, глухой душе. Мосты, это да, они были идеальным местом. Тёмные, сырые, пропахшие мочой и отчаянием. Я приходил туда ночью, когда город засыпал, и становился тенью среди теней. Они были легкой добычей. Пьяные, едва держащиеся на ногах. Они бормотали что-то несвязное, их глаза были мутными, невидящими. Они даже не понимали, что происходит, когда мои руки сжимались на их грязных шеях или когда лезвие входило в мягкое, податливое тело. Это было просто. Слишком просто. Как давить насекомых. Быстро. Эффективно. Без лишнего шума. Я оставлял их там же, под мостом, в грязи, среди осколков бутылок и старого тряпья. Иногда прикрывал каким-нибудь картоном, из какого-то ложного, абсурдного чувства. Не уважения. Так, брезгливости. Я ждал. Ждал, что вот сейчас, после этого, что-то изменится внутри меня, что наконец-то грянет тот самый гром, прорвётся та самая стена, которая отделяет меня от всех этих людей, что способны чувствовать. Но внутри была только тишина. Та же самая, ледяная, полярная тишина, что была после Жени. Только теперь к ней добавилось лёгкое, но настойчивое раздражение. Как будто я решал сложную головоломку, а ответ всё не сходился.
Я убивал, но смерть оставалась где-то снаружи. Она не проникала внутрь. Она не меняла меня. Она была бессмысленной. Как если бы я вышел в поле и начал ломать сухие ветки. Шум, треск, но никакого смысла. Мне нужно было не просто убивать. Мне нужно было место. Особенное место. Где смерть будет не случайностью, не актом очистки города от мусора, а ритуалом. Где всё будет иметь значение — и жертва, и обстановка, и каждый мой жест. Я уходил из-под моста с чувством пустоты и досады. Очередная неудача. Очередной невыученный урок. Я шёл по спящим улицам и понимал, что я не маньяк. Я — перфекционист.
Вода остывает. Я чувствую, как по коже ползут мурашки, но не двигаюсь. Пар рассеялся, и потолок над головой снова белый, идеально ровный, безмолвный. Я смотрю на свою бледную, сморщенную от воды кожу, и взгляд сам уплывает куда-то за дверь ванной, туда, на кухню. Тот стол. Он стоит там, под окном. Массивный, деревянный, с потертой столешницей и двумя ящиками, которые всегда заедают. Он не вписывается в новый интерьер. Он — чужеродный объект, островок другого времени. И я сам притащил его сюда. Из той самой квартиры. С той самой кухни. Именно на нём она и стояла, когда повесилась. Я только начал учиться в строительном техникуме, а она сбежала. Оставила меня одного с этим. Со всем этим. А её притащил сюда. Ты хранил свою маму по-своему пап, а тоже по-своему.
Когда я все понял тогда, оставшись один в квартире и найдя все документы, о том где она работала, свидетельство моего рождения и целую папку с газетными вырезками о Взбесивцеве, я не почувствовал ни ужаса, ни отвращения. Только ледяное, безразличное принятие. Как если бы тебе сказали, что у тебя редкая группа крови. Просто факт. Биологический данность. Я — сын маньяка. Плод насилия или какого-то ещё более извращённого, добровольного акта между двумя больными душами. Моя жизнь, мои страхи, моя одержимость — всё это не случайность. Это наследие. Это ДНК.
Я сливаю воду. Стою и смотрю, как она уходит в слив, унося с собой пену, мыло, часть моего тепла. Заворачиваюсь в большое, грубое, чистое полотенце. Вытираюсь насухо. Надеваю чистую одежду. Я подошёл к зеркалу в прихожей и долго смотрел на своё отражение. Искал его черты в своих. Его безумие в своих глазах. И да оно было там. Не явное, не для посторонних, но я-то видел. Ту же пустоту. Ту же холодную, ненасытную потребность в чём-то, чего нет у нормальных людей. Он не просто творил зло где-то там, в прошлом. Он передал его мне. По наследству. Как фамильную ценность.
И тогда я понял, почему эта квартира манила меня. Почему я долгие годы копил на неё трудясь на множественных вахтах и стройках. Почему я купил её. Почему я провёл здесь все эти месяцы, сдирая слои прошлого. Я пришёл не бороться с ним. Я пришёл домой.
∗ ∗ ∗
Вы думаете, у меня не было выбора? Думаете, я просто схватил первую попавшуюся жертву? Нет. Всё гораздо сложнее. Была ещё одна. Её анкета висела рядом. Татьяна. Тридцать два года. Два высших образования — экономист и психолог. Фотографии с дочкой, лет шести, на катке. Умный, спокойный взгляд. Она писала о любви к классической литературе и длинным прогулкам в парке. Она тоже ответила на мое сообщение. Вежливо, интеллигентно. Спросила, чем я занимаюсь, что читаю. Предложила встретиться на нейтральной территории, в тихом кафе. Без намёков, без глупого хихиканья. Как взрослый, уставший человек, который ищет такого же взрослого собеседника. Я сидел и смотрел на её фотографию. На её глаза. В них была усталость, но и доброта. Жизнь. Настоящая жизнь, с трудностями, с любовью к ребёнку, с работой. Она строила что-то. Растила человека. И я представил её здесь. В этой квартире. За этим столом. Её умные речи о Достоевском или о курсе доллара. Её страх, когда она поймёт, куда попала. Её слёзы. Её мольбы о пощаде ради её дочери. И я понял, что не могу. Не из-за жалости. Нет. Она была слишком реальной. Слишком ценной для этого мира, как ни пафосно это звучит. Убить её — было бы сжечь редкую книгу, которую ты даже не открыл. Бессмысленное уничтожение сложной, готовой системы. А Аполлинария, она была пустой. Её смерть ничего не меняла в мироздании. Она была идеальным кандидатом. Чистым листом. Я не монстр. Я — практик. Инженер. Я выбираю правильный материал для работы и я сделал правильный выбор.
Как то стоял у подъезда, курил, чувствовал, как солнце припекает макушку. Рядом притулился старший по дому, Игорь Петрович, щурится на свет, потягивает самокрутку и к нам шагает участковый. Лицо собранное, усталое, форма идеально отглажена, но под глазами — синие тени. Останавливается, вежливо, но без лишних церемоний.
— Добрый день, граждане. Прошу прощения за беспокойство. В розыске находится несовершеннолетняя, Мария Сергеева. — Он протягивает свежую, цветную распечатку. На ней — та самая девчонка. Улыбка неискренняя, глаза прячутся под чёлкой, волосы выцветшего красного оттенка. — Последний раз её видели три дня назад в районе вашего дома. Приметы: рост примерно сто семьдесят пять, худощавого телосложения, волосы неестественного цвета, как здесь. Была одета в чёрную кожаную куртку с заклёпками, рваные джинсы. Могли видеть?
Я делаю последнюю затяжку, бросаю окурок, медленно выдыхаю дым. Качаю головой, отводя взгляд в сторону. Игорь Петрович чмокает, почесывает щетину.
— Э-э-э, ого эт такая мода щас? — переспрашивает он, прищуриваясь ещё сильнее. —Вроде... мелькнула позавчера. Прямо тут, под окнами. Не в куртке, правда, в каком-то балахоне, с капюшоном. По клумбам шарила, будто что-то искала. Эти закладки бляха-муха. Я ей с балкона: «Девушка, вы что-то потеряли?» — а раз, и бежать. Вон, — он показывает пальцем в сторону гаражного массива, — туда рванула, в переулки.
Участковый внимательно слушает, делает пометку в блокноте, кивает.
— Понятно. В капюшоне была, говорите? И в сторону гаражей?
— Только это, гражданин начальник, у нас тут не только она одна шляется. Каждый день то один, то другой. Как тараканы. Под каждым кустом сидят, в подвалах шуршат. Закладки свои ищут, что ли. Уже и молодёжь нашу подсадили. — Игорь Петрович плюнул себе под ноги с отвращением. — Вот бы вы с этим что поделали, а не по одной дурочке... Её, может, ветром сдуло куда, а тут целая система!
Участковый вздохнул ещё глубже, явно слыша это не в первый раз. Он устало кивнул, продолжая писать.
— Докладывайте о каждом подозрительном случае, гражданин. Пишите заявления. Без заявлений мы не можем...
— Да какие заявления! — махнул рукой Игорь Петрович. — Писанины нагородите, а толку? Приедете через неделю, когда они уже след простынет! Участковый лишь сжал губы, закончил делать заметку и сунул блокнот в карман.
— Принято к сведению. По поводу Сергеевой спасибо. — Он разворачивается и уходит чёткими, быстрыми шагами.
Я молчу. Игорь Петрович поворачивается ко мне. Его взгляд становится тяжёлым, знающим. Он медленно, почти театрально, подмигивает и хлопает меня по плечу солидарно, разворачивается и скрывается в подъезде со словами: «Давай Сан Саныч». Радует, что я здесь не чужой. Я часть этой системы. Часть этого грязного, молчаливого сговора и самый страшный монстр в наших стенах не я с моими тайнами, а это всеобщее, спокойное, бытовое равнодушие.
Я провожу рукой по идеально гладкой столешнице. Ни пылинки. Воздух пахнет хлоркой и свежей краской, но я-то знаю. Я знаю, что чистота это иллюзия. Тонкий слой штукатурки, краски, линолеума. Под ним другой слой. Старый. Пропитанный. В стыках плит, в микротрещинах бетона, в порах дерева, которое никто не менял. Там осталось оно. Его говно. Его сперма. Кровь и жидкости тех, кого он здесь мучил. Они не смываются. Они въелись. Они стали частью дома. Как радиационный фон после катастрофы. Невидимо, но навсегда. Можно содрать обои, можно перестелить полы, но ты никогда не выскоблишь всё до конца. Где-то в глубине затирки между плиткой останется молекула его пота. Где-то в щели под плинтусом пылинка, что когда-то была частичкой кожи ребёнка. В вентиляции ворсинки от десятков детских вещей, которые он собирал как трофеи. Стоны не уходят в никуда. Они остаются. Они впитываются в стены, как влага. Этот дом не просто коробка. Это банка с законсервированным ужасом. Кто в здравом уме купит здесь квартиру? Никто. Они будут шарахаться. Это место станет проклятым. Но это моё место. Оно проклято для них. Для меня оно единственное, где я могу быть собой. Потому что я не боюсь этого прошлого. Я не пытаюсь его отмыть или забыть. Я принял его.
Мой папашка был животным. Импульсивным, истеричным, ведомым своими уродливыми позывами. Он оставлял следы, как слон в посудной лавке. Его поймали потому, что его поймали. Я не он. Я его исправленная версия. Апгрейд. Он убивал из жажды, из гнева, из своего убогого желания доказать что-то этому миру. Он был слаб. Он позволял эмоциям руководить собой. Я нет. Каждое моё действие просчитано. Каждый шаг часть алгоритма. Я не оставляю следов, потому что не испытываю аффекта. Есть только холодное, чистое удовлетворение от хорошо выполненной работы. Его поймали, потому что он был шумным, неряшливым сумасшедшим. Он моё прошлое. Моё проклятие. А я будущее. Исправленное и дополненное. Я не просто лучше его. Я его полная противоположность. Он хаос. Я порядок. И в этой войне порядок всегда побеждает.