Ведьма (из народных преданий) (С. Васильченко)
Среди безлюдных просторов, морозом окованных, засыпанных мёртвым снегом-песком, белым да холодным, по хуторам и сёлам светились приветливые небудничные огни.
Год от года, долгие столетия, среди самой глухой ночи-зимы, когда, сдаётся, и смех, и песню, и все радости людские закуёт, замурует в ледяную сталь, погасит в человеческих гнёздах последние огни и окутает их вечной темнотой, — по всем необозримым пространствам степей меж сонными борами, по всем уголкам, где только притаились людские жилища, все вместе, словно по запрятанным проводам, светились они, радостные, живые.
Боязно замигали огоньки где-то и на дне глубокой степной балки, одинокой в далёкой степи.
Десяток убогих хаток выглядывал из замётов, будто норы степных зверей, а между ними звучал весёлый шум: весёлым, ясным духом вертится по хутору разноцветная звезда, трещат бодрые песенки о райских садах, о золотой роскоши.
Сдаётся, повеяло на замерший хутор из вековечной древности сказочным сном, волшебным и тёплым.
А вокруг балки в грозное войско вырядились тени всяких кошмаров и призраков с ведьмами и мертвецами, со всеми творениями тёмной ночи; зашевелились, обеспокоенные светом и радостью, вооружили свои силы против радостного праздника[1].
И зашумел люто ветер из степи, загудел, — со свистом, с диким криком метнулась на хутор вместе с ним тёмная сила, подула холодом, обвеяла снегом, набросила тёмное покрывало. Стало пусто и грустно.
Только сила вражая мечется, лютует во тьме.
А радость уже усмехается то из одного, то из другого оконца тёплым красным огоньком.
Позже всех замигал огонёк в крайней от оврагов хате, неясен — бледен и зол.
И понеслись к ней все страшилища, накрыли старый покосившийся дом, осели на воротах, на старых заделанных окнах.
Повеяло от хаты на хутор печалью да страхом.
∗ ∗ ∗
Бледно горит на карнизе прикрученная керосинка. Окно, выходящее на дорогу, закрыто; в окне над полатями, выходящем в степь, кружочками оттаивали заиндевевшие стёкла. И казалось, что это неуклюжие косматые пугала с чёрными лицами и ватными бородами и волосами лезут снаружи в окно. Из миски одиноко выглядывает худой праздничный поросёнок с острыми ушами, выглядывает в убогий мирок, как старинный деревянный идол.
Печь пощерблена, пол немазан, грубо, кое-как побелены голые стены. Грустно и бедно, неряшливо.
Нет, не видать радости в этом доме...
Печален-невесел ходит по хате хозяин этого дома, Иван Крупка.
Сам подбрит, плохонькая свитка новым поясом подтянута, сапоги выблёскивают дёгтем — молодец хоть куда, а печален.
— И отчего так, Катря; только у людей начнётся праздник — у нас поднимается склока? — проговаривает будто бы сам к себе.
В тёмном углу блеснуло что-то хищными горячими очами.
— Кому-то праздник, а мне — только сердцу чахотка! — отвечало плаксивым голосом.
Наклонившись на угол стола, сидела, всхлипывая, в новом наряде молодая женщина.
Неуклюже во все стороны торчал и надувался на ней нескладно одетый красочный убор. Дикарским кокетством отдавало от тёмно-розового чепца с какими-то старомодными рожками на голове. Чёрная коса, словно буйная грива, не помещалась под чепцом, и казалось, что это неумелая рука ребёнка, шутя, напялила безвкусные украшения на какого-то молодого горячего зверя.
Глянула на полати — и вздрогнула от отвращения и ненависти:
— Видеть их не могу!.. Дух мне от них противен, отвратен... Наплодить наплодила, дохлячка, да и сама сгинула, а мне теперь возиться с ними, с вонючими?.. На что? За что? Или я — служанка ей?.. У меня свои пойдут вскорости.
— Ох, да какая же ты недобрая, Катря, — виновато моргая, говорил Иван, — ну куда же их девать — не душить же, как щенков.
— Где хочешь, там и девай, коли хочешь других плодить. А коли нет — так согнивай со своими злыднями, с теми бесятами! Пойду к отцу...
Подскочила на лавке и отвернулась к окну.
Повернула голову, глянула хмурым оком.
— Что я тебе говорила? Забыл? — тихо, понуро бросила.
— Что? — хрипло промолвил Иван, прокашлялся и добавил:
— Этого ты не говори мне, Катря... Под боком люди.
— Что люди? — злобно повернулась к нему. — На недобрый час нам люди!.. Что они — детей твоих будут кормить?.. Какое их собачье дело до нас?
Иван подошёл и осторожно сел на лавку рядом.
— Подожди немного, Катря, потерпи, — ласково начал он уговаривать, — они хиленькие: даст Бог, сами помрут.
— Помрут... дожидайся... Пока помрут, уж и голову отгрызут...
Всхлипнула.
— Да прочь, не обнимай! — гневно заверещала, отпихивая Ивана. — Такое горе — а он мостится. Прочь, не сиди рядом со мной, потому что от тебя той мерзостью вонючей, тою чахоткой несёт!
Плюнула.
Иван отодвинулся, насупившись, гася в очах пьяную страсть.
Обвела упёртыми, тоскливыми очами хату и заскулила:
— Ой, скучно мне, тоскливо... Жизни моей нет здесь, замучают меня, со свету сживут враги мои ненавистные...
— Какие враги? — любопытно спросил Иван.
— Вон, вон мои враги! — указывая пальцем на полати, с дикою ненавистью приговаривала Катря.
На полатях, просвечивая сквозь драную дерюгу голым задом, вповалку лежали съёжившиеся от холода трое детей — одно старшенькое, двое меньших.
Иван тяжело вздохнул.
Приумолкли.
«Гу-у...» — диким зверем выло во дворе, гудело в дымоходе, сыпало песком в окно.
«Замету, засыплю, следа не оставлю!» — похвалялось кому-то.
Катря вскочила, словно только что услышала, раскрыла широко глаза.
— Слышишь, как метёт? — тихо, таинственно проговорила она, пододвигаясь к мужу.
— Ну? — заморгал обеспокоенно Иван.
— Слушай сюда... — лицо стало доверчивым, ласковым.
Начала тихонько шептать ему что-то на ухо, и отсвечивали её глаза странным зеленоватым блеском.
Покраснело лицо у Ивана, очи опьянели.
Разве веяло когда-нибудь на него от всегда хилой первой жены такими горячими чарами, такими могучими молодыми прелестями?.. Пара очей, словно неведомые, дорогие камни, со странно унылым волшебным блеском, сновали перед ним и закрывали всё вокруг. А лицо? Где же та злоба на нём?... На него смотрело лицо по-детски ласковое и приветливое. Никому лиха оно не желает, только себе хочет счастья — дикого, жгучего. Себе да ему, Ивану.
Жалость тронула Ивана, в груди вспыхнуло.
И дико ухватил он жену в объятия, к груди прижал, как своё счастье.
А оно — живое, словно огонь, горячее Иваново счастье — льнуло, угрём вилось, прижималось губами, дух забивало.
Вскочил бодрый, энергичный, — в очах, которые затмил туман, отсвечивали новые грёзы. Схватил шапку:
— Пока я запрягу — найди плащ да рукавицы, — тихо, быстро промолвил и выбежал из хаты.
Жена резво бросилась к одежде.
∗ ∗ ∗
— Тпру! — санки глубоко утонули в снегу, встали.
Ох и шумела буря в тёмном и печальном бору! Будто неисчислимые орды дикарей-великанов, немых и лютых, пытаясь одним страшным рёвом отогнать врага, шумели сосны.
Гудом гудит наверху, ревёт, веет, крушит ветки и швыряет сухим хворостом.
А внизу уютно под густым намётом; только, словно грозные призраки, толпятся отовсюду тесным войском стволы.
Глянул Иван вокруг — и начал разворачивать кожухи[2], в которых, как в гнезде, тихо резвясь, копошились в одних рубашоночках дети.
Вынял одно, быстро поцеловал, выбросил из саней — как было, в рубашке. Тоненько, резко закричало в снегу одно, за ним — второе.
Старшенькая ухватилась за отцову руку да в голос:
— Тато, не бросайте нас!
Плакала, родненьким, голубчиком нежно называла, руки целовала, милости умоляла.
— Не плачьте, дети: придёт скоро мама, заберёт вас к себе, — уговаривал Иван.
— Мы будем послушны, мы будем мачехе угождать, детей тебе глядеть, — вычитывала, будто старуха, приговаривала, — мы вырастем — пойдём служить.
— Не будешь ты, моё дитя, служить, в служках сидеть. Пойдешь ты к Боженьке, а у Боженьки — хорошо тебе будет. Прости, доченька моя, грех мой да скажи Милосердному, пусть и Он прощает.
Нагнулся поцеловать.
— Тато!
Обхватила ручонками, пришлась, прижалась губоньками...
Оторвал, лёгонькую и цепкую, словно репей, да и бросил из саней далеко в снег.
Дёрнул вожжами.
Будто лёгонькая пташка белопёрая, всколыхнула крылышками, поднялась и уже билась, уцепившись за санки.
Ухватил её за плечи, пихнул сильной рукою.
И упало дитя лицом вверх на снег.
Хлестнул батогом лошадь, помчался, озирается.
Путаясь в рубашке, плывёт вслед, спотыкается на снегу белая пташка; что-то стонет тоненько в снежной дымке.
— Н-но! — хлестнул батог раз, второй, и ещё, и ещё...
— Ввв... — заходятся немые великаны наверху, и уже только слышится, как среди шума-бора стонут где-то голые птенчики, которых бурей выбросило из гнезда.
∗ ∗ ∗
В хате у Максима Чичуйко — словно в венке.
Стены белы, пол жёлт, от рушников[3] исходит розовая тьма. Тихо в хате.
В сухих цветах ритмично мигает перед иконами лампадка, будто бы играет какую-то весёлую мелодию без звука.
По запечкам, по лавкам, за рушниками, даже на новом ковре, которым застелен стол, — везде немые танцоры-тени.
Треснет лампадка, заволнуется во все стороны пламя — и пошли вприсядку, с подскоком, изгибаются, руками вымахивают — все вместе, как одно.
На покутье[4] — горшки с кутьёй[5] да узваром[6] в сено глубоко зарылись, в миске — святая вода с кропилом.
Стоит густой дух от сена да сухих васильков. Тепло. А на столе, на праздничном ковре, — горою пироги, колбасы, рыба, паляницы[7]... Сверху бросает мечтательный свет на них лампадка.
Спит на полатях мать с детьми, дремлет на печи Максим. Гудит метель во дворе, трубит в каглу[8]. Что-то Максима беспокоит: раз за разом сквозь сон хлопотно содрогается у него грудь. Ох и буря!..
Хочет что-то вспомнить — сон будто волною куда-то сносит.
Вздохнул в полную грудь, легонько что-то там содрогнулось — и уже из груди выпустил дух ровно, спокойно.
Дважды дохнул Максим носом, в третий раз прервался.
Открыл глаза, поднял с постели голову, прислушивается.
— Устя, Устя! — тихо позвал он. — Устя, спишь ли?
— А... что? — хрипло со сна ответила жена.
— Устя, ты ничего не слышала?
— Нет... — откашлялась. — Нет, а что? — повторила громче, с тревогою.
— Что-то мне померещилось чудное — Бог знает, к чему. Послышалось, будто бы где-то мои крестники кричат: «Тато, укройте нас!».
— Вот храни Господь, царица небесная! — Устя приподнялась на постели. — Смотри, чтобы не надумала та ведьма причинить им что-нибудь. Потому что там хуторские люди прямо криком кричат, что она их сведёт. Чадом не удалось передушить, так, может, снова что удумала?
Максим поднялся и стал искать у дымохода трубку.
— Видел сегодня у церкви кума — подстригся, подбрился: будто в люди вырядился. Завидел меня — да сразу спрятался меж людей, а глазами сверкнул на меня, как тот вор. Что-то тогда меня тронуло — дай, думаю, зайду сегодня проведать крестников, да, как на беду, забыл. А возвращаясь из церкви, догнал Павла Ярового. «Как там сироты?» — спрашиваю. Махнул только рукою. «Лучше бы уже, — говорит, — их Бог принял». А дальше и рассказывает. «Вот, — говорит, — вчера — мороз, аж дух забивает, а оно, сердешное, через весь хутор босое, в одном жупанчике[9] за решетом скачет. Спотыкается, за слезами дороги не видит».
— Ой, Боже... — качает головою Устя, — знала бы та несчастная мать — может, и сама задушила бы их: меньше горя на свете знали бы. Ну а уж ему каково смотреть на них!
— А ему-то что?.. Он рад, что жену взял молодую да здоровую.
— Отец!.. — вздохнула Устя. — Ой!.. Перестрелять бы таких отцов!.. Вишь, нашёл сиротам мать! Там, поговаривают, и родители у неё какие-то не такие. Ни люди к ним, ни они к людям. В церкви никогда не увидишь — волками какими-то живут. Не по себе, говорят, ехать ночью мимо того ведьмовского кодла, а его, видишь, нелёгкая занесла в ту семью – так, будто не было ему других людей на свете...
Погоревали, поговорили; Максим докурил трубку, выбил пепел и стал укладываться ко сну. Морок развеялся, словно и не было. Зевнул, потянулся:
— Ф-р-р...
Заснул.
— А гу, гу-у!.. — страшным голосом перекрикивалось что-то в степи. Казалось, какие-то преступники возились возле тёмного дела, подавая друг другу голос издали.
А у окон что-то жалобно выло, просило, тужило.
На окне над полатями оторвало снаружи, от степи, край навеса и трясло им, будто что-то живое рукою.
— О-ох, о-ох... ох, ох... — дрожало что-то во дворе голое, подскакивало, словно из-за дрожи и слова не скажет.
— Авва-вва-ва, — скрючилось от холода и пошло качаться по снегу.
Максим во сне испуганно захрипел и вскочил:
— Это какое-то наваждение мне!
— А что?.. Может, опять? — тут же отозвалась с полатей жена.
— Да прямо же словно тут под окном все в один голос: «Тато, укройте нас! Тато, укройте нас!» — аж задыхаются да плачут.
— Знаешь же что, муженёк, — сейчас же запрягай лошадь да поезжай: душа моя чует, что там творится что-то лихое. Уже и сама хотела будить тебя. Не поленись да сразу же наведайся, — ещё не поздно. А то когда бы, не дай Бог, они чего не учинили с детьми — и тебе будет грех из-за сирот.
— Хм... — Максим сдвинулся с печи, побрёл быстро по хате, зашелестел нетерпеливо в запечке.
Сверкнул огонь.
∗ ∗ ∗
Катря сидела с ногами на полу, грызла орехи и вела по пустой хате большими глазами. Сидела, словно ребёнок, занятый своими игрушками да причудливыми мечтами. Постучали в окно. Катря сразу к окну, отодвинула занавеску:
— Кто здесь?
Отскочила от окна, будто от огня. Детскости в очах — как не бывало: из глаз выглянул зверь — хитрый, напуганный.
Двери — на защёлку, погасила огонь, встала возле стены.
Во дворе ветер затихал, светало — слышно было, как что-то стучало под окном.
— Кто там? Чего нужно? — крикнула сердито на всю пустую хату. — Завтра приходите, теперь дома никого нет.
Застучали сильнее в окно.
— Открой, молодуха, потому что не поможет! Созову людей, будем двери ломать!
Катря засуетилась во тьме, словно зверь в клетке. Зажгла огонь, открыла двери, стала возле печи, дожидается.
Вошёл Максим, поздоровался, стал стряхивать с кобеняка[10] снег. Катря держалась за край печи рукою и смотрела на Максима как на гору, что должна была обрушиться на неё. Максим спокойно разгладил подмёрзшие усы, оглядел любопытными очами хату и остановил их на Катре. Взгляд тут же изменился, стал уверен, твёрд как сталь:
— А признавайся, молодуха, где дети?
Катря, оставив попытки борьбы, дико заголосила.
∗ ∗ ∗
Всё замерло в бору, будто после лютого побоища, когда всё живое истреблено на голову. Только мёртвые призраки и тени, извечные, бессмертные, вынырнули на руинах, задумчивые, печальные. Наверху то светлеет, то темнеет. Где-то там, за облаками, какой-то ювелир блеснул серебряными плитками — под стволом вынырнула белая группа боровых русалок: двое маленьких плотно головками прижались к груди старшей, а та, разорвав спереди сорочку сверху донизу, словно бы крылышками объяла их. Сидят, греются при лунном свете.
От сосновых веток упали разветвлённые тени на головки, на мраморные лица — и будто усмехнулись снежные дети холодному лучу. Сдаётся, тишина навеки сковала бор, и уже печальные тени, словно со скуки, затеяли свою вечную немую игру...
Тихо засвистело, затрещало по снежным замётам: будто по белым волнам, разбрасывая брызги, быстро плыли меж деревьями две лодки из зеленоватого снежного гребня. Словно из морской волны, вынырнули две остроухие головы. За ними в челнах — две фигуры.
Кажется, — древние великаны снова выплыли на белый свет из своих нор. Остановились.
Сидит один на лодке — притаился; второй быстро крадётся к снежным детям. Взял одного на руки, прислушался, словно подул на него; второго, третьего — и тихо застонали, будто со сна, мёртвые снегурки — ожили.
Отбросил накидку с головы и впервые поднял глаза на спутника.
— Ну благодарите Бога, кум: живы! — и перекрестился.
И в мёртвом царстве что-то охнуло, разрывая ледяные оковы вечного сна.
∗ ∗ ∗
Месяц-божечко,
Выгляни немножечко –
пели девчата, возвращаясь с колядок.
И месяц, ясен божок с золотыми рожками, выплыл в небе в хороводе девчушек-звёзд, осветил в поле свежие снега.
Черёдкою переходили девушки узенький пруд, который соединял два хутора.
На горе, словно то войско, что прогнало недавнюю бурю, выплыли в лучах, хрустя снегом, силуэты.
— Смотрите — это наши возвращаются с хуторов! — зазвенел любопытный девичий голос.
— Хлопцы!.. Что мы видели-видели! — таинственно прокатывается эхом другой, нетерпеливый.
— А что же вы там видели?
Ватага ребят обрушилась с горы. Смешались. Гомон.
— Заходим мы в балку, — рассказывают девчата, перебивая друг друга. — Видим — светится в крайней хате. Давай, говорим, заколядуем. Заходим. Двери все открыты, одежда в хате разбросана, сундук раскрыт и свечка горит, а в хате — ни души. Так мы бегом из хаты.
Идут гурьбою, шумят.
— А вот нам в Беликах виделось, — хвалится хлопец, — свищет, метёт!.. А оно возле вербы одно вытанцовывает по снегу. Верба скрипит, а оно выкрикивает: «Ой, играй, коли играешь...»
— И что же оно такое?
— Так будто бы пан, такой из себя...
— Стойте! — остановил в тот же миг один хлопец ватагу. — Смотрите-смотрите — вон-вон-вон пошла...
Все, как один, замолчали, смотрят вдаль: под ивами плыла тень, было слышно, как скрипел под сапогами снег. На белом снегу чётко вырисовывалась фигура согнутой женщины с большим горбом на плечах.
— Ребята — айда: поймаем!
— На что вам задевать её? — останавливают боязливые девчата. — Пусть себе идёт на камыши да на болота.
— А-га-га! А тю! А держи! — засвистели, затюкали хлопцы.
Тень свернула в сторону и быстро скрылась в ивах.
— Это, стало быть, горянская... там, поговаривают, целых три их живёт.
Сбились теснее в компанию. Месяц кланялся рожками издали звёздам, сам тихо отступал, спускаясь за бор.
Колядники входили в свой хутор тесной компанией. Вполголоса вёлся интересный разговор. Забегали наперёд один перед другим, толпились возле того, кто рассказывал, и в любопытных блестящих очах ещё отсвечивали у всех тайны рождественской ночи.
С. Васильченко[11]
Перевёл: MiolMorr
Примечания
- ↑Имеется в виду Рождество.
- ↑Верхние одежды из овечьей кожи
- ↑Украинские полотенца из домотканого холста, разукрашенные причудливой вышивкой, которой придавалось особое значение.
- ↑Угол рядом с печью в украинской хате.
- ↑В старину в Украине — традиционное рождественское блюдо.
- ↑Праздничный напиток — компот из сухофруктов, родиной которого считается Украина.
- ↑Украинские хлеба из пшеничной муки.
- ↑Часть дымохода.
- ↑Жупан — старинная верхняя одежда наподобие кафтана у украинцев и некоторых других народов.
- ↑Украинская зимняя мужская одежда, которую надевали поверх кожуха.
- ↑Украинский классик и педагог (1878–1932), в своих произведениях описывавший жизнь простого народа и особое внимание уделявший детям.
См. также
- Оригинальный текст этой истории